Ивану Егоровичу стало смешно, а Лазарев, и в темноте разобравшись в выражении лица Локоткова, испросил разрешения быть свободным, и тотчас же в горьком, дымном, душном воздухе Иван Егорович услышал его пение:
Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь, —
Я свой век загубил за девицу-красу,
За девицу-красу, за дворянскую дочь…
Уже совсем ночью, направляясь к землянке, в которой содержались давеча перешедшие от немцев четыре солдата, Иван Егорович увидел Ингу. Измученная работой, она маялась во тьме возле партизанского госпиталя, курила козью ножку на крыльце и переговаривалась с таким же измученным Знаменским.
— Отдыхаете? — осведомился Локотков.
— Святу месту не быть пусту, — ответил гудящим басом доктор. — Еще утром радовались: опустели наши так называемые палаты. А сейчас только пошабашили. Посиди с нами, Иван Егорович.
— Я-то не пошабашил, — ответил Локотков.
Инга пошла его проводить. Когда случалась надобность, она работала при Знаменском медицинской сестрой и делала свою долю труда так ловко и старательно, что партизанский доктор не раз сердито советовал ей бросать романский факультет и идти на медицинский. Она не отвечала.
— Почему молчишь? — спросил Иван Егорович погодя. — Ведь знаю, для чего пошла.
— Нельзя ему больше не доверять! — твердо сказала Инга. — Вы ведь не знаете, как он нынче воевал. О нем только и говорят…
— А почему ты думаешь, что я ему не доверяю? — вдруг грустно и устало произнес Локотков. — Почему в твою голову не может прийти, что я ему как раз настолько доверяю, что именно потому и не даю разрешения в бой лезть? Ты же чекистка, неужто сообразить сама не можешь?
Разумеется, этого не следовало говорить, но усталость от сегодняшнего дня взяла свое. Да и доверял он Инге, понимал, что, несмотря на трудный ее характер, лишнего она не скажет. Не проболтается никому, никогда…
— Но он-то этого не знает?
— Пока не знает. И надеюсь, от тебя не узнает. А со временем поймет.
Инга остановилась и сжала горячими пальцами запястье Локоткова.
— Иван Егорович, скажите ему хоть слово. Намекните. Он на смерть лезет, на рожон. Его случайно сегодня не убили, совершенно случайно.
— Ладно, — ответил он голосом того кинобюрократа. — Продумаю вопрос. Не враз Москва строилась…
Инга еще что-то хотела сказать, но он не стал слушать, ушел. Всю ночь пробеседовал Иван Егорович в душной землянке порознь со всей четверкой. Были это ребята, разумеется, далеко не такие, за которых можно душу отдать, но правда есть правда и закон есть закон, конец войны еще и не виделся за серыми тучами и смрадными пожарищами, за бомбежками и артобстрелами, все четверо на немцев были злы до остервенелости, нагляделись и нахлебались лиха предельно и, разумеется, могли еще крепко повоевать, может и не до полного искупления своей тягчайшей вины, но с пользой, военным операциям, проводимым бригадой, еще и учитывая то обстоятельство, что вся четверка основательно знала и немецкие военные ухватки, и здешние гарнизоны, и многое другое небесполезное в ведении войны. Короче говоря, этапировать их в тыл для суда над ними и последующего тюремного заключения было бы без пользы для дела, и именно это и следовало из документа, который, измученный идиотской этой передрягой, в конце концов и составил Иван Егорович.
Крепко выспавшись, хоть сон и был коротким, Иван Егорович зашагал к комбригу, который срочно вызвал его по неотложному делу.
Погорев во время налета, комбриг вновь спустился с высот своего мезонина в прохладную землянку, в которой Локотков предполагал встретиться со своим недругом Петушковым, но вдруг оказался перед лицом человека, которого сразу и не узнал от неожиданности, а когда разглядел, то даже охнул и, нарушая всякую субординацию, сдавил старика такими железными объятиями, что комбриг предупредил:
— Осторожнее бы, товарищ Локотков!
— Вы полегче, — чуть картавя и тенорком сказал неожиданный гость, — я в годах и не так чтобы очень здоров…
— Это ж с ума надо сойти, — сказал Локотков. — Мы ж вас давно захоронили, товарищ Ряхичев…
— Большевистский бог небось тоже есть, — со своей особой, совершенно не изменившейся улыбкой ответил Виктор Аркадьевич, — видите, жив и даже более или менее здоров, настолько, что признан годным к несению военной службы. Полковника получил…
И с милой гордостью он пошевелил узким плечом.
— Кто же вы теперь?
— А кем же мне быть, как не чекистом?
— После всего?
— После чего всего? — насторожился Ряхичев. — Или вы верили?
Глаза их встретились — режущий, сильный и острый взгляд Виктора Аркадьевича и смущенный Локоткова.
— Впрочем, были моменты, когда мне и самому казалось, что я враг Советской власти, — без улыбки, серьезно промолвил Ряхичев. — Убедительный у меня был следователь.
— Наговорили на себя?
— Нисколько даже. На досуге сомневался. И только чувство юмора спасло. Впрочем, об этом мы, Ваня, успеем. Побеседуем на досуге. История, которую не прочитаешь в «Мире приключений». Ничего не слышал?
— Где же нам в лесу слышать?
— Пню молитесь? Ладно, товарищ Локотков, не прибедняйтесь. Я тут уже собеседовал с вашим комбригом, он высокого мнения о вашей деятельности…
— А с Петушковым вы еще не беседовали? — осведомился Иван Егорович с невеселой усмешкой. — Он вам не докладывал?
— Сбивчиво докладывал. Недоразумение какое-то разъяснял. Чего-то он недопонял, ошибку допустил.
Иван Егорович вынул из кармана свою докладную и протянул ее Ряхичеву.
— Может, выйдем? — спросил он. — Посидим на кислороде, а то тут и темно, и душно.
Вышли, сели на поваленный ствол сосны. Виктор Аркадьевич оседлал крупный нос старыми очками, видимо уже отработавшими свой срок; читал Ряхичев на «всю руку» — держал бумагу от себя далеко. Локотков к нему присматривался: очень изменился бывший его учитель или не очень? Решил, что постарел, но не слишком, войну вполне сдюжит, такие сухие телом старики лет до семидесяти вполне при полной нагрузке могут действовать.
— Так! — сказал он, дочитав. — Понятно мне, что осознал Петушков свою ошибку. Моя биография ему до некоторой степени известна, и понимает он, что у меня пройти может, а что и не может. Закурите, Ваня, папиросу!
И Ряхичев раскрыл перед Локотковым нарядную коробку «Герцеговины флор».
— Сталин их курит! — почтительно сказал Иван Егорович.
— А я не знаю, что Сталин курит, — со странным выражением ответил полковник. — Никакого даже понятия не имею.
Некоторое время они молча покурили. Восточнее Дворищ, там, откуда вчера пришли каратели, затрещали автоматы. Локотков прислушался. Потом все смолкло. Пробежал кучерявый партизан, крикнул восторженно:
— Хлопцы, давайте ходом! Шебалковские дураки заместо фрицев лося убили, свежуют…
Ряхичев тихо улыбался.
— Часто такое?
— Случается.
— Особая у вас жизнь, ни на что не похожая. И разговоры, послушаешь, как у Майн-Рида. Например, «доживем до черной тропы». Это как понять?
— Означает: после осени зима, а там весна — черная тропа, — нравоучительно пояснил Локотков и смутился, что так разговаривает со своим учителем. — Вы разве впервой у партизан?
— Первый раз, — ответил Ряхичев, — для меня ведь война по-особому сложилась…
В молодом березнячке, за землянкой комбрига, молодые голоса жалостно пели:
Ты ж моя, ты ж моя
Перепелочка…
— Глухомань! — передернув узкими плечами, произнес Виктор Аркадьевич.
— Сейчас что, сейчас цивилизация, — похвастался Локотков, — а вот раньше бы посмотрели, в сорок втором. Именно медвежий лагерь был.
— Это в каком же смысле?
— А в самом наипрямом. Первую свою базу выбрали мы по медвежьим следам, это точно так и было.