— Я в совершенном отчаянии, — негромко сказал он, — врачи ничего не могут поделать. Бедняга тает у нас на глазах. Я чувствую себя так, словно уходит половина меня самого… Врачи ничего не понимают… а человек умирает!
— Просто плохо верится.
— Я сам не верил, пока не понял сердцем: он умирает… А мы с ним ещё почти ничего не сделали.
— У вас ещё все впереди, президент!
— Хотел бы я знать, когда право на жизнь перестанет быть тем, что нужно вырывать друг у друга из рук.
— Если судить по истории — никогда.
— Знаю, вы пессимист, Уильям, но если бы я так подходил к делу, то должен был бы считать, что покойный президент Кливлэнд был прав…
— В чем?
— Говорят, когда отец привёз меня ребёнком в гости к Кливлэнду, тот будто бы сказал: «Желаю тебе, молодой человек, того, чего не пожелает никто: никогда не стать президентом».
Додд взял руку Рузвельта.
— К счастью для Штатов, его пожелание не оправдалось!
Рузвельт долго держал руку Додда в своей и, прежде чем выпустить, крепко пожал.
— Вы же знаете, Уильям, как важно удержать этих людей от безумства, к которому они идут. Это может сделать только честный и умный человек.
Додд грустно покачал головой:
— Благодарю, президент, но… честное слово, я уже не верю в возможность предотвращения войны.
— А вы понимаете, что пожар не ограничится Европой?
— К сожалению, это так, — согласился Додд. — С тех пор как Токио присоединилось к этой «оси», джапы потеряли голову.
— Положим, эти господа потеряли её давно и без помощи Гитлера. Я знаю: нам не удастся остаться в стороне от того, что начнётся в Европе.
— Может быть… — неопределённо проговорил Додд, и по его тону было видно, что старый посол и сам не верит такой возможности.
Но, словно спеша досказать свою мысль, президент продолжал, несколько возбуждаясь:
— Вскармливая Марса своими долларами, наши хитрецы воображают, будто им удастся спокойно и безмятежно глядеть отсюда, как европейцы будут истреблять друг друга оружием, на котором с полным правом могло бы стоять клеймо: «Сделано в США».
— Пока дело не дойдёт до русских. Те предпочитают собственные марки.
— Может быть, — негромко сказал Рузвельт и повторил: — может быть… А ведь и для наших все дело сводится к тому, чтобы столкнуть лбами запад и Россию…
— Речь идёт о Германии, президент, — заметил Додд. — Только о ней.
Рузвельт кивнул головой:
— Мы-то с вами понимаем друг друга… Ужас в том, Уильям, что жадность ослепляет наших. От нетерпения снять золотую жатву…
Додд с усмешкой перебил:
— Я бы назвал её кровавой…
— …они не любят заглядывать за кулисы… Я говорю: их нетерпение грозит вовлечь нас в трудные дела. Кое-кому из американцев придётся платить за эту жатву головами.
— Речь может итти только о простых американцах.
— О них я и говорю, — с раздражением сказал Рузвельт.
— А разве в них дело?
— Не прикидывайтесь циником, Уильям! Мы-то с вами знаем, чьи руки нужны, чтобы строить жизнь.
— Но ванденгеймам уже нет до этого дела.
— А мне есть! Есть дело, Уильям. — Рузвельт стукнул палкой по перилам балкона. — Американскому кораблю предстоит бурное плавание. Я не могу в него пускаться с одними пассажирами вроде Ванденгейма. Мне нужны и простые матросы. Я вынужден думать и о простом матросе, Уильям, без которого все мы должны будем варить суп из бумажных долларов… Одним словом: я должен смотреть дальше своего носа. А между тем мне мешают на каждом шагу. Наш главный противник тут, Уильям. Прежде всего тут! И вы нужны мне в Берлине, чтобы видеть, что происходит здесь, понимаете?
Рузвельт поймал на себе испытующий взгляд старого историка.
— Если мне удастся вернуться к занятию историей, — сказал Додд, — а я надеюсь, удастся, то одной из самых трудных фигур для меня будет тридцать второй президент.
Рузвельт рассмеялся:
— Ничего загадочного, Уильям, ничего!
— А объяснить сущность «социального ренегата», думаете, так просто? — спросил Додд. — Наши дураки с Пятой авеню не понимают, что вы не ренегат, а их самый верный защитник. Хотя, видит бог, они не стоят этой защиты!
Поднявшись с кресла, Рузвельт подошёл к перилам, откуда открывался обширный вид на окрестность, и указал Додду в сторону светящихся вокруг озера огней.
— К сожалению, пока это единственное, что мне удалось сделать по-настоящему. И то только потому, что я не претендовал тут ни на чьи средства, кроме своих собственных. Они думали, будто я затеял коммерческое дело, и не хотели мне мешать: надо же и президенту иметь свой бизнес. Этот курорт, может быть, единственно хорошее, что останется от меня американцам. Мало! Почти ничего!.. Словно я не президент, а лавочник средней руки из квакеров.
Додд в задумчивости смотрел на мерцающие огоньки курорта, и пальцы его нервно отстукивали что-то по перилам балкона.
— Честное слово, президент, если бы я хоть на йоту верил в смысл своей миссии в Германии, я отдал бы себя вам. — Он помолчал и, наклонившись к президенту, проговорил: — Но я не верю в смысл такой миссии.
— Ну, всё равно, по рукам, — весело сказал Рузвельт.
— Я уже стар, президент.
— Хэлл старше вас, а, смотрите, стоит на правом фланге. Вы знаете, что нам удалось, наконец, провести закон, воспрещающий перевозку оружия франкистам на американских судах? Это в десять раз меньше того, что я хотел бы сделать, если бы меня не держали за руки.
— Не очень большое завоевание, президент! — с невольно прорвавшейся иронией сказал Додд. — А не боитесь ли вы, что наше эмбарго сыграет роль, как раз обратную той, какую вы хотели бы ему дать?
Рузвельт пристально смотрел в глаза старому послу. Некоторое время помолчал. Потом с оттенком раздражения проговорил:
— По-вашему, я не понимаю, что этот запрет окажется односторонним?
— Именно это я имел в виду.
— Увы, Уильям! — Рузвельт покачал головой. — Я знаю больше: никакие, слышите, никакие наши меры не помешают нашим оружейникам вооружать того, кого они хотят видеть победителем в испанской войне… Они сумеют доставить Франко оружие не только в обход, через всяких там иностранных спекулянтов. У них хватит нахальства везти его почти открыто, на глазах нашей собственной полиции. Я все понимаю, старина… — Он умолк, словно не решаясь продолжать. Потом, положив руку на плечо собеседника, быстро закончил: — Видит бог, это уже не моя вина! — и хотел снять свою руку, но Додд задержал её и понимающе сжал своими сухими, старческими пальцами. — Иногда, Уильям, я завидую… лошади, идущей в шорах… — тихо проговорил Рузвельт.
— И после этого вы уговариваете меня вернуться на пост посла?
— А что же делать, старина!.. Вот и я… С одной стороны, я именно только президент, и нельзя требовать от меня большего, нежели в моих силах… А с другой… Ведь я именно президент, и имею ли я право не заботиться о том, что подумают о нас, американцах, в остальном мире? Отказаться от эмбарго — значило открыто, понимаете, цинически открыто помогать фашистам!
— Но ведь всякий, кто соображает на йоту больше зайца поймёт: такой декорум, как эмбарго, — удар по Испанской республике! — воскликнул Додд.
Рузвельт всем корпусом повернулся к собеседнику, и, как ни поспешно он отстранился от яркого света, упавшего ему на лицо сквозь стекла балконной двери, посол увидел: краска заливала щеки президента.
— Я не имею права превращаться в фантазёра, — без прежнего раздражения, но с заметной резкостью, словно бы нарочно подчёркнутой, говорил Рузвельт. — Вы должны это понять.