Матрёна Никитична, не умевшая плавать, смело двигалась к середине реки, раздвигая упрямые, кипучие струи. Вода была ей уже по грудь. Мусе, которая плавала, как рыба, при виде того, как храбро идёт её подруга, стало стыдно своих страхов. Она ускорила шаги и, всем телом напирая на воду, приблизилась к спутнице, чтобы в случае надобности помочь ей. Беспокойство за подругу сразу убило её собственный страх. Костя, не достававший уже до дна, плыл впереди, отчаянно гребя наискось течению. Время от времени он оглядывался и, задыхаясь, кричал:
— Левее, левее! На меня держись!
Наконец вода пошла на убыль, и спутницы, взявшись за руки, вышли на мягкую песчаную косу. Значительно ниже их выплыл отнесённый течением проводник. Ёжась, как выкупанный щенок, он прыгал на одной ноге, вытряхивая из ушей воду. Все тело его было покрыто пупырышками, зубы клацали. Потом он, отвернувшись от спутниц, стал давать им последние советы:
— Как подниметесь на берег — прямо в лес. Тут тропка направо будет, это на мельницу. На мельницу не ходите: сказывают, там у фрицев пост. Вы возьмите влево через лес на Кадино, потом на Малиновку… Это всё колхозы по опушке. Поняли, что ли?
— Замёрзнешь ты совсем, на вот платок, погрейся. Дай я тебя оботру, — забеспокоилась Матрёна Никитична, уже облачившаяся в длинную полотняную рубашку.
— Замёрзну!.. А раньше-то я мёрз? — И, отскочив от спутниц, мальчик побежал по косе, заплескал по мелководью. — Прощайте…
Вскоре русая голова, охваченная расходившимися искрящимися полудугами, замаячила уже посередине переката. Против лунного света она казалась чёрной.
— Эх, война и таких вот в покое не оставляет! — вздохнула Матрёна Никитична. — Один пойдёт, а ведь и слова не сказал…
— Мы его так и не поблагодарили, — пожалела Муся.
— Благодарить тут не за что — одно дело мы, Машенька, делаем, все одно. И не за спасибо, не из корысти, не за награды.
16
От реки, долгое время служившей Советской Армии рубежом обороны, путь странниц шёл через район, где враги продвигались медленно, с тяжёлыми, упорными боями. Не только сёла, лежавшие вдоль большаков, но и те, что были в стороне от пути движения основных вражеских сил, оказались разрушенными и сожжёнными. Не только берега рек, ручьёв, скаты оврагов, не только высотки, лесные опушки и иные удобные для обороны места, но и равнины, поля и луга были густо исклёваны снарядами, минами, изъезжены гусеницами танков. Порой Мусе казалось, что здесь пронёсся, все вытаптывая и сокрушая, взбесившийся табун каких-то доисторических животных. Даже леса за рекой не пощадила война. Целые массивы оказались выломанными, вековые сосны, ели, берёзы валялись среди расщеплённых пней и казались богатырями, поверженными в гигантской сечи.
Девушка со страхом смотрела на зеленые и серые туши танков, видневшиеся то тут, то там, на скелеты сожжённых машин, поднимавшиеся из чёрной, обгорелой травы, на бесформенный алюминиевый хлам погибших самолётов.
Матрёну Никитичну, которая спокойней относилась к этим памяткам войны, больше сокрушали чёрные пятна и пепел на месте сожжённых стогов и скирд, раздувшиеся трупы коров и лошадей, валявшиеся в придорожных канавах, перестоявшиеся, сохнущие травы, истоптанные, перепутанные, приникшие к земле хлеба с уже осыпавшимся или проросшим в колосе белыми усиками корешков зерном.
Земляные холмики с крестами и без крестов, с касками, насаженными на палку, или вовсе без всяких отметок, точно большие кротовые кучи, виднелись то тут, то там.
И спутниц одинаково подавляло необычное безлюдье этого края. Земля здесь казалась даже не покинутой, а вымершей.
Встречая на каждом шагу следы человека, плоды его долгих трудов, подруги не слышали ни одного живого звука: ни мычанья коров, ни брёха собак, ни далёкого петушиного пения, которое всегда так радует сердце путника, истосковавшегося по жилью.
Идти по этому безлюдному краю, где все говорило о недавней жизни, было страшнее и тягостнее, чем пробираться по самому глухому лесу. Однажды, когда они шли через побуревшее льняное поле, тяжело переливавшееся под ветром, Матрёна Никитична не стерпела, качнулась, ухватистыми движениями надёргала несколько горстей льна, ловко перевязала их в аккуратный снопик, любовно подкинула его на руке:
— Вот ленок! Уродится же такой… Это ж все самым высоким номером пошло бы, богатство! — сказала она необыкновенно глухим голосом и, как ребёнка, прижала к себе жёлто-бурый сноп с костяными, шелковисто шумящими коробочками. — Ой, Машка, какой урожай, какие хлеба! И все попусту, все прахом! Как бы, девушка, мы, советские люди, в эту осень зажили!
А под вечер они пересекли ржаное поле. Тугие, тяжелые колосья больно стегали их по ногам, теряя зёрна. Густо веяло запахом спелого хлеба. Тучные перепела то и дело неторопливо взмывали из-под самых ног.
Внезапно Матрёна Никитична, шедшая впереди, остановилась. Во ржи, уткнувшись лицом в землю, лежал немецкий солдат. По-видимому, он замаскировался здесь, на пригорке, среди хлебов и отсюда вёл огонь по дороге, пока кто-то не приколол его ударом штыка в спину. Каска валялась в траве среди целой россыпи уже позеленевших автоматных гильз. Ветер, шелестевший во ржи, теребил рыжие волосы солдата, прямые и сухие, как перестоявшийся лён, и перемешивал сытый дух переспевших хлебов со сладковатым запахом тлена.
Матрёна Никитлчна, зло усмехнувшись, резко повернулась и пошла прочь.
Только когда поле скрылось уже за деревьями, она задумчиво сказала спутнице:
— Себя прямо не узнаю. У этого кольцо на пальце… Видела? Жена, чай, и детишки есть, и мать, может быть, его ждёт. Реветь по нему будут. А мне его ни вот столечко не жалко… Ведь какую он, проклятый, нам жизнь испортил, какую жизнь!..
17
Идти теперь Мусе было значительно легче, чем раньше, и легче не только потому, что в лесном таборе «Красного пахаря» щедро снабдили их с Матрёной Никитичной продуктами, даже сахару дали в дорогу, а оттого, что Игнат Рубцов наказал им не чураться в пути своих людей и верить в их посильную помощь.
После того как миновали приречный, начисто опустошенный долгими боями участок, на просёлках стали попадаться беженцы, и подруги присоединились к ним. Вместе с попутчиками они заходили в селения, расположенные в стороне от дорог, и если там не было представителей комендатур, а староста не успел прослыть прислужником оккупантов, рисковали ночевать на сеновалах и даже в избах.
И радовало, бодрило то, что тут, за спиной фашистской армии, советские люди не только не падали духом, но даже шли на большой риск, всячески стараясь сохранить прежние порядки.
В одном селе видели путницы длинную виселицу. Неестественно вытянувшись, скосив набок голову, тихо покачивались на ней казнённые. «За саботирование уборочного труда», — поясняли надписи на картоне, пришпиленном английскими булавками к одежде повешенных. Часто попадался на глаза пёстрый плакат, расклеенный на стенах изб, на воротах сельских пожарных сараев: румяный немецкий офицер показывал розовой пухлой рукой на груду туго набитых чувалов живописному бородачу в лаптях, вышитой косоворотке, высокой поярковой шляпе-грешневике, какие носили крестьяне в некрасовские времена. «Что соберёшь — себе возьмёшь», — гласила надпись. Но на плакате этом виднелись обычно и другие надписи, сделанные от руки углём или мелом: «Врёшь», «Не обманешь», «Накось, выкуси», и к этой последней надписи был даже пририсован весьма внушительный шиш.