В этот час ему не терпелось скорее попасть на корабль, и он вдруг забеспокоился: может быть, не через две недели, а раньше уйдет экспедиция? Где тогда искать «Мирный»?
Извозчик участливо покосился на седока, опросил:
– Из сочинителей будете?
Он не мог знать о том, что Симонов действительно некогда писал стихи и даже собирался посвятить себя литературе.
– Почему, братец, думаешь?..
– Художников уже воэил на корабль, на Охту, a сочинители – те всегда спешат и не поспевают во-время.
– Нет, не сочинитель я! – просто ответил Симонов и замялся: – По звездам я, по небу!.. Об астрономии слыхал, старина?
– По звездам! – повторил извозчик. – Так ведь я и говорю: сочинитель, значит!
Симонов не стал разубеждать его. Он увидел, как в одну сторону с ними, указывая рукой на корабль, пронеслись в колясках какие-то люди.
– Ишь, тоже видать причастные к плаванью, – неодобрительно фыркнул извозчик. – Спешат, прости господи! К такому делу серьезный человек отправится спозаранку!
Ехать долго не пришлось. Корабль остановился против здания Адмиралтейства. Вскоре дежуривший на пристани матрос доставил Симонова к борту «Мирного», крикнул знакомому из марсовых:
– Штатский тут, из господ, передай офицеру!
Над бортом взметнулась и упала веревочная лестница.
– Лезьте, ваше благородие! Да придержите шляпу, как бы не снесло, – оказал матрос.
Симонов довольно ловко карабкался по легкому трапу и лишь раз, ощутив себя на высоте крыш, оглянулся: набережная зеленела газонами, поблескивал булыжник, у адмиралтейского подъезда плясали, выбивая искры из камня, рысаки.
– Пожалуйте руку! – сказал кто-то Симонову сверху и помог ему вступить на палубу.
В эту ночь астроном, засыпая на корабле, пробовал разобраться во всех впечатлениях дня, из которых самым сильным была встреча с Лазаревым. Ученый повторял слова лейтенанта о том, сколь нужен он, Симонов, на корабле и внушал себе, что сделал правильно, иичего не сказав Лазареву ни о невесте, ожидавшей его в Казани, ни о своих страхах перед морем. Симонову казалось, что он, физик-магистр, в чем-то уподобился всего лишь гардемарину и нет в этом печали: мир открывается перед ним заново, и звезды, которые рассматривает он в телескоп, все более становятся для него путеводными! Корабль шел в Кронштадт.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Не пышна, но уютна была здесь прибранная к рукам северная природа: аккуратные садики с деревьями-недоростками и подрезанной травой вокруг кирпичных домиков с островерхими крышами, чистенькие лерелески на взморье… Толкуют, что будут возведены крепостные стены в Кронштадте и увеличен гарнизон, но пока тих и малолюден этот мощенный булыжником чинный городок. Пахнет смоляными канатами, дымом береговых костров, хвоей и… цветниками. Только в дни прихода кораблей городок походит на бивуак. На улицах толпятся кучера и дворовые. Коляски заполняют небольшую Александровскую площадь. Сбитенщики стоят в ряд возле ограды. И сейчас провожать корабли приехали из разных городов родственники и друзья уходящих в плаванье. В местной газете поэт, скрывшийся под инициалами «Н. П.», возгласил:
Моряков российских провожая,
Честь России им Кронштадт вверял.
В далекий путь отправлялись две экспедиции: шлюпы «Открытие» и «Благонамеренный» под командованием Васильева и Шишмарева на поиски морского пути в обход Северной Америки от Берингова пролива в Атлантический океан и вторая, руководимая Беллинсгаузеном и Лазаревым, к загадочному Южному полюсу. В ее состав входили «Восток» и «Мирный».
Последним прибыли на корабли: священник Дионисий и живописец Михайлов, командированный Академией художеств.
Священника упорно не хотели брать, не раз писали о том Адмиралтейству, отговариваясь отсутствием подходящего места: он занял каюту штурмана.
– Где командир? – басисто спрашивает иеромонах вахтенного матроса Батаршу Бадеева. Матрос и иеромонах – оба смуглые, налитые силой, бородатые.,
– Его благородие на берегу!
– А капитан Беллинсгаузен у себя?
– Нет его. – Старик мотнул головой, не зная, как величать священника. Но доверившись ему, сказал: – У государя, в Царском Селе. Нынче с утра уехали.
– Все-то ты знаешь! – удивился Дионисий. – А я здесь, брат, как на пустыре. Не бывал в море, не знаю морских порядков. Тебе, как старому человеку, говорю. Другому бы не открылся.
Матрос, боясь обидеть, осторожно спросил:
– А вы, батюшка, на все время к нам? Как же это, по своей воле?
– По своей и по божьей! – ответил иеромонах. И, желая расположить к себе старика, добавил: – Али не рад? Как же без духовного сана на таком корабле? Давно служишь-то?
– Лет двадцать. Человек я господина Крузенштерна, с ними ходил в первую кампанию.
– Его дворовый и матрос? – переспросит Дионисий.
– Так точно! Господин Крузенштерн не одного меня, почитай, в люди вывели! Ну, а теперь меня опять позвали.
В голосе его священник почувствовал скрытую гордость. «Это вы, батюшка, можете не быть здесь, а я обязан», – казалось, звучало в его речи.
– Да ведь Крузенштерн не идет в плаванье. Беллинсгаузен да Лазарев начальствуют.
– Вот им и передан. Иван Федорович глазами болеют, иначе бы сами пошли.
– Корабль-то хороший? – продолжал спрашивать Дионисий.
– Судно доброе, – солидно ответил матрос. – В своем море и на двух мачтах ходит, а для дальнего плаванья – три ставят. Передняя, изволите видеть, фок-мачта, средняя – грот, я задняя – бизань! Такелаж у нас богатый, да и что ни возьми – оснастка корабельных блоков двушкивная, с железной оковкой. От скул и носу, сами видите, здесь, где ноздри корабельные, такие цепи да якоря – глядеть любо! А паруса!
Он все охотнее рассказывал иеромонаху о корабле и знакомил с его устройством.
Дионисий внимательно слушал, сложив полные руки на животе, перебирая белыми пальцами. Неожиданно он спросил:
– Старик, ты великий грешник?
Матрос опешил, с минуту молчал, потом пробурчал недовольно:
– Все мы грешники. Грешу больше в помыслах. Потому занят службой. Самый старый я на корабле, батюшка! Стало быть, дольше других грешу!
– Держись ко мне ближе! Ничего не утаивай, и тебе легче будет, и мне польза. По годам твоим и сознанию будешь ты среди молельщиков корабельных – первый! И в делах вразумишь меня. Не ходил я на кораблях, одни только паруса знаю, – те, которые душу человеческую поднимают, – молитву да проповедь.
Бадеев слушал, и обветренное лицо его делалось то почти испуганным, то сосредоточенно важным. И льстило, и отпугивало его это обращение иеромонаха.
– Из татар я, – как бы в извинение свое промолвил он. – Отец – выкрест.
– Тем больше благодати божьей сподобился, из темноты вышел! – поддержал его Дионисий и, увидав мичмана Новосильского, поднимавшегося по трапу, заторопился:
– К себе пойду.
Живописец Михайлов успел тем временем зарисовать «Мирный» и две показавшиеся ему колоритными фигуры – иеромонаха и старика матроса. Они чем-то походили на обнюхивающих друг друга медведей, а палуба – на подмостки. Сзади поднимался плотный частокол корабельных мачт, и топор на корме, окрашенный заходящим солнцем, светил как месяц.
Мичман Новосильский выкрикнул:
– Вахтенный!
– Здесь, ваше благородие! – вытянулся перед ним Бадеев.
– Если будут спрашивать офицеров, скажи на квартире у командира они, на Галкиной улице. А груз привезут – вызывай подшкипера.
– Слушаю, ваше благородие. Прикажете шлюпку вызвать?
– Вызывай.