Унтер сидел за грубым самодельным столом под большим портретом царя, рослый, в черной морской форме, с узкими погонами, которые топорщились дужками, говорил намеренно сурово, по глядел пытливо и снисходительно. Иногда он переводил взгляд на большую березу, видневшуюся из окна, она росла в конце двора, белея гладким, точно обструганным, стволом.
– Идите за мной! – сказал унтер, привел их к березе и скомандовал: – А ну, наверх! Живо!
И когда новички вмиг оказались на верхушке дерева, испуганно взирая оттуда, унтер удовлетворенно проговорил:
– Ловки! Ничего не скажешь!
Возвратясь с ними в комнату, унтер уже дружелюбно объяснил:
– Иные не сумеют на березу влезть, и на мачту им, стало быть, трудно будет. Скажут: голова кружится. Да и по ловкости сразу поймешь, каков человек. Учить вас будем. Поучим – отдадим в экипаж. Ну, a там на корабли, захочет начальство – В тропики зашлет, захочет – в мартузы [3] пошлет.
Новички с месяц не видели никого, кроме унтера. День уходил на шагистику и муштровку. Иногда казалось им, что на всем свете существует, кроме них, только один унтер. Вокруг казармы никли к земле покривившиеся срубы помещичьих особняков с чахлыми садами и дорожками, засеянными ромашкой. Тут же воздвигались новые кирпичные дома – застраивалась Коломна. По Неве медленно плыли какие-то шхуны, и лоцман, сняв шляпу, раскланивался перед гуляющими на берегу. Дальше, вверх по Фонтанке, тянулись за чугунными решетками заборов выложенные гранитом особняки «державного града», с полосатыми, как шлагбаумы, будками сторожей. Там стояла деревенская тишина, а по воскресеньям чиновники ходили на болото стрелять куликов.
Унтер однажды водил рекрутов на Невский. Они прошли строем – обитатели коломенской казармы, – рота поступивших на морское обучение помещичьих слуг. Было их человек сто.
Бородатые кучера в длиннополых кафтанах, похожие на ряженых, продавцы сбитня да крикливые селедочницы с пахучими узкими корзинами за плечами приняли их за строителей Исаакия и быстро закрестились.
Унтер заметил, велел подтянуться и петь. В первых рядах затянули:
Царь да батюшка родимый
Нас отправил на моря.
Обманутые кучера рассердились на унтера. Прохожие оглядывались. С Лазаревского кладбища на Невский выползли какие-то старушки в черном и неодобрительно глядели на рекрутов. Можно ли петь на Невском? Новобранцы приумолкли, и унтер смирился.
Прошел еще месяц, рекрутов одели матросами и распределили по экипажам. Перед отправкой из казармы они впервые увидели офицера и поняли, что унтер еще не такой большой чин. Май-Избая и Скукку направили в учебный отряд на Охту. Здесь оба они пристрастились к плотничьему делу. Первое знакомство с кораблем вызвало в Май-Избае чувство робости и скрытого обожания.
Только так можно было оказать о том, что испытывал он, ступая по кораблю, поглаживая по ночам, чтобы никто не видел, точеные перила и ровное дерево мачт… Казалось, он давно стремился попасть на корабль, и та песня, которая однажды запала ему в душу, выражала самые затаенные его чувства.
Его еще держали на обучении, приставив к тиммерману из шведов, человеку небольших помыслов, привязанному к небогатой своей дачке на берегу, которую сдавал на лето, к садику, к тихому, уютному жилью. И тогда Май-Избай вспомнил, что где-то в городе живет родственник его по матери – старый матрос Иван Паюсов, не очень любящий деревенскую свою родню, но безмерно ею чтимый. В отпускной день отыскал он Паюсова на Невке, у перевоза, в доме, построенном из толстых дубовых бревен, и предстал перед стариком, читавшим за самоваром номер «Русского инвалида».
– Что тебе? – спросил он матроса, оторвавшись от чтения.
В доме никого не было, если не считать младенца, выглядывавшего из тряпья в деревянной люльке под потолком.
Но именно на эту люльку и глядел сейчас в тяжелом недоумении Май-Избай, удивляясь про себя, неужели у старика Паюсова, до сих пор бездетного, завелся ребенок.
– Кто ты? – повысил голос старик.
– Сын Параши Кобзевой, что замужем за Игнатием из Дубков, двоюродным братом вашим…
– Когда отвечаешь, чей сын, надо называть сперва отца, а не мать, – прервал Паюсов. – Стало быть, сын двоюродного моего брата Игнатия. Садись. Девять у меня двоюродных-то. Игнатия хуже всех помню. Жив, здоров? А ты? Давно в матросах?
– Полугода нет.
– И что ж? Небось, бежал бы, коль мог, на волю…
– Зачем? – с обидой ответил Май-Избай. – Только на корабле и воля!
– Воля? Что же у вас боцмана, что ли, нет на корабле? – почти возмутился Паюсов.
– Я корабль полюбил, мне на корабле воля… На море служба куда лучше барщины! – твердо сказал Май-Избай, выдержав недобрый взгляд старика.
Оба помолчали. Паюсов налил гостю чая, угостил баранками и отошел к люльке.
– Чей же это у вас? – осмелился спросить Май-Избай, глядя на ребенка.
– Чей? Мой! Раз живет у меня – стало быть, мой.
– Живет, – повторил гость. – Ему с год. Знает он, где живет? А хозяйка где, мать?
– Этого и я, брат, не знаю, – спокойно отозвался Паюсов. – Моих уже, считай, под тридцать набралось, моей фамилии, молодец к молодцу! Лет до трех держу, потом в деревню! Бывает четверо-пятеро в доме толкутся.
Май-Избай силился понять, смешно моргал глазами, и старик, как бы пожалев его, объяснил:
– Подкидыши они, понял? Что ни год подбираю на Невке. Родителям не нужны, а мне – забота… Иной, правда, за перевоз накинет: «На тебе, Иван Власьич, на сирот твоих». Так и содержу. Вырастут – соберу у себя, на флот отдам. Люди будут!
– На флот ведь!.. А надо мной смеялись! – с легким укором заметил Май-Избай.
– Город наш такой, – помедлив, сказал старик в свое оправдание. – Трудно человеку верить. Князья у нас живут, цари, бродяги, чиновники… татары, немцы, шведы, финны, – город, что Вавилон. И о воле каждый по-своему судит. Ну, а ты правильно оказал: на корабле вольготней. Еще толкуют о «крестьянской воле», но до той воли трудно дожить, а будет!..
– Неужто будет? – удивился Май-Избай.
– А как же не быть, коли люди сами неволю, как личину сбросят, коли сами на ноги встанут. Попробуй, помешай им. А наш-то северный, архангелогородский, человек первый к воле тянется… Только о ком говорю? Не о барской челяди. Без барина что швейцару делать? За кем дверь закрывать? О тех говорю, кто себя в этой жизни нашел и за дешевой копейкой не погнался.
Они много в этот день говорили о том, как понимать волю, и расстались довольные друг другом. Постепенно подружились. Обещал Паюсов вскоре помочь двоюродному племяннику, – выпросить для него место на корабле, уходящем в плаванье. И сделал это, встретив Михаила Петровича на перевозе.
Летом выпало Май-Избаю и Скукке вместе плавать на корабле в балтийских водах, а осенью, возвратясь, числился Май-Избай в экипажной команде помощником тиммермана.
Приходил он теперь запросто с товарищами своими к старику Паюсову. Кроме земляка Скукки, бывали с ним матрос Киселев из Казани и архангелогородец Данила Анохин.
Анохин был из «зуйков», – так обычно звали поморы мальчиков, поступивших в услужение, уподобляя их той ничем не приметной серенькой птичке, вечно кружащейся на промыслах, там, где ловят рыбу. Данилка-«зуек», помогая рыбакам, получал за лето пуда два сушеных тресковых голов, старые сапоги и сколько хотел битой береговой птицы одного с собой имени. Птицу эту он всегда отгонял, думая, неужели и сам он такой же прожорливый и надоедливый. Попав в матросы, он обрел этакую показную степенность, стараясь ходить вразвалку, медленно, и все потому, чтобы не быть похожим на эту ненавистную, всегда мечущуюся птицу.