– И оно тебя, со взаимностью. Тебя, говорят, еще в родильном доме главврач уважал безмерно!
– Веня, смени пластинку, – морщится Гаранин.
– А, пусть, – равнодушно роняет Дугин. – Чем бы дитя ни тешилось…
Не сговариваясь, все смолкают как по приказу: это прекратилась морзянка. Мы, не отрываясь, смотрим на дверь, нам совершенно ясно, что разговоры, которые шли до сих пор, – ерунда, а главное нам сейчас скажут.
Из радиорубки выходит Николаич, за ним Скориков. Их лица непроницаемы, напрасно мы пытаемся прочесть на них долгожданные новости.
– Слетелись, как мотыльки на огонь, – обмениваясь взглядом с Гараниным, шутит начальник. – Что, все собрались?
– Валя! – кричит Веня, – С вещами на выход!
Из камбуза выбегает Горемыкин.
– Чай подавать, Сергей Николаич?
– Кажется, нам будет не до чая, – пристально глядя на Семенова, пророчествует Груздев.
– Все в Кассандру играете? – Николаич усмехается. – Дела обстоят так. «Обь» пробилась вперед и находится от нас в ста десяти километрах.
– Что я говорил?! – бурно восторгается Веня. – Старушке «Оби» гип‑гип… ура!.. Чего вы?
На Венин призыв никто не откликается.
– Это пока все, что моряки смогли сделать, – продолжает Николаич. – Между нами сплошной и торосистый десятибалльный лед. Припай унесло, но путь «Оби» преграждает ледяное поле шириной в десятки километров. Фактически за пять дней ледовая обстановка не изменилась. Теперь уже ясно, что через это поле «Обь» пробиться не может.
– Что значит «не может»? – повышает голос Пухов. – Она должна, обязана пробиться!
– Даже ценой своей гибели? – тихо спрашивает Гаранин.
Пухов хочет что‑то сказать, но беспомощно машет рукой. Груздев усмехается. Кажется, он прав, нам действительно будет не до чая.
– А как же мы? – Нетудыхата растерянно приподнимается. – Как же мы?
– Черт бы их побрал! – взрывается Веня. – Это как понимать, отец‑командир, второй год подряд зимовать, что ли?
– Я еще не закончил, – резко обрывает его Николаич. – Выход все‑таки найден. На Молодежной законсервированы самолеты, один ЛИ‑2 и две «Аннушки». Капитан Самойлов и летчики, находящиеся на борту «Оби», решили возвращаться на Молодежную, чтобы эвакуировать нас по воздуху.
– Но ведь это тысяча пятьсот километров в один конец! – вырывается у Пухова. – В лучшем случае неделю ждать…
– Везучий ты, Веня, как паровоз! – сокрушается Веня.
Я искоса смотрю на Гаранина. Внешне он совершенно спокоен, одобрительно кивает и улыбается, но представляю, что творится у него на душе. Только он знает настоящую цену этой лишней недели. И меня охватывает бессильная ярость. Я готов второй, третий год подряд торчать в этих проклятых снегах, лишь бы Андрей Иваныч сегодня, сейчас оказался дома!
– Обстоятельства пока сильнее нас, друзья, – успокаивает Николаич. – Оставшиеся дни нужно использовать для дела. Я имею в виду научные и прочие отчеты – их следует готовить уже сейчас, на корабле будет много соблазнов: солнце, бассейн, кинофильмы… Если вопросов больше нот, будем пить чай.
– Какие уж тут вопросы! – уныло произносит Пухов.
СЕМЕНОВ
«Здравствуй, Веруня, дорогая! Две недели тебе не писал, а сейчас выдался свободный часок, и сажусь за „роман в письмах“, как Андрей называет мой гроссбух.
Вот заполню последнюю дюжину страниц – „и летопись окончена моя“. Сколько у тебя уже таких гроссбухов? Если не ошибаюсь, семь?
Ну вот, дружок, кончается год нашей разлуки, еще один год из тех, что я провел вдали от тебя. Десять дней назад мы отсалютовали Новолазаревской и уже неделю живем здесь, на береговой станции. «Обь» к нам не пробилась, ушла в Молодежную, где законсервирован ЛИ‑2, и скоро я надеюсь обнять Колю Белова, который за нами прилетит. Год – срок немалый, даже для таких испытанных разлукой ветеранов, как мы с тобой. Что уж тут говорить о моих ребятах! Все они живут Большой землей, спят и видят ее, только ее одну. Тебе я могу признаться, что тоже радуюсь, как мальчик, скорому свиданию с Родиной, с теплом, с тобой и нашими галчатами. Это, надеюсь, мое последнее письмо из Антарктиды, и слова, которые я весь год хотел тебе высказать, я не могу, не хочу доверить даже этой бумаге. Я скажу тебе их сам, глаза в глаза.
Я устал от зимовки, от постоянной, изо дня в день, борьбы и тревоги. Уверен, ты улыбнешься и скажешь: «Не обманывай себя, Сергей, тебя завтра снова потянет туда». Не знаю. Сейчас я мечтаю лишь о том, чтобы оставить Антарктиду за горизонтом. На Востоке она донимала нас стужей и горной болезнью, здесь – тысячу раз проклятой пургой. Тебе трудно будет понять, ты сочтешь это за красивость, но многие полярники, и среди них такой «холодный рационалист» (так обозвал меня Груздев), как твой муж, верят, что у Антарктиды есть живая душа. Ну, вроде мыслящего океана у Лема. Пребывая миллионы лет в своем постылом одиночестве, Антарктида привыкла к нему и карает каждого, кто осмеливается его нарушить. Одних прогоняет, других губит, а третьих, самых живучих, заставляет прятаться, как кротов. Будто поклялась – любой ценой сохранить первозданный рельеф и ослепительно белый цвет; чуть замечает посторонний, режущий глаз предмет – посылает пургу, пурга не справляется – бросает в бой ураган: разбрасывает, сметает в море, засыпает снегом и втягивает в себя, как болото.
Ты знаешь, я не жалуюсь и не выжимаю слезу, это чтобы ты лучше поняла, как мы сейчас живем. Дом, который построили первые зимовщики Лазарева, на поверхности шельфового ледника пробыл недолго: его в считанные недели занесло, а к концу зимовки упрятало на несколько метров в толщу снега, как дома в Мирном. Выбираться на свежий воздух приходится через прикрытый щитом лаз, но зато никакой ураган нам не страшен, его свист и рев даже не доходят до помещений. Первые дни было сыро, но сейчас хорошенько протопили, подсушили стены и живем в тепле и в уюте. Мы с Андреем, как всегда, вместе, ребята – в двух спальнях. Дизель старенький, но пока что тарахтит, а большего нам и не надо.
Прервался, говорил с Андреем. От воспаления легких он, кажется, избавился, но очень исхудал и ослаб – до того, что нас это пугает. Хорошо, что он вынужден бездействовать: метеоплощадку на неделю‑другую восстанавливать нет смысла, сводки мы даем куцые – ветер, облачность да температура, и Андрей волей‑неволей отдыхает, лежит и перечитывает книги. По обычаю, почти всю собственную литературу мы оставили на станции и теперь стоим в очереди на пять‑шесть книжек, которые ребята захватили с собой. Андрей с упоением читает письма Чернышевского к жене, явно предназначавшиеся для чужих глаз, и я вдруг подумал, что и эти страницы когда‑нибудь могут попасть к людям, далеким от нас с тобой. Надеюсь, что этого не случится, а если даже и случится, вряд ли моя скромная особа и более чем скромные мысли кого‑нибудь заинтересуют.
Мне кажется, что все подходящие слова уже были высказаны до меня, они написаны в книгах с силой, недоступной одичавшему полярнику, и все, что я напишу, уже когда‑то где‑то было, а новых слов мне не найти. Что я могу добавить? Мне бывает страшно от мысли, что я тебя когда‑нибудь потеряю и вместо тебя появится другая. Мне кажется, что я ее, другую, уже заранее ненавижу.