По обычаю туземцев, они всё откладывали своё переселение, и, наконец, их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озёра глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины, женщины и дети брели под ослепляющим тёплым, утренним ливнем и, понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома.
Как раз в то время, когда последнее нагружённое вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш. Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся, как змея, чёрный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши. Он исчез; пронёсся новый грохот; вслед за тем – вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нём проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешённый слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождём превратилась в жёлтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
– Джунгли поглотят остатки, – произнёс спокойный голос среди обломков. – Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнажённым плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомлённый буйвол.
– Всё в своё время, – задыхаясь, крикнул Хати. – Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие, забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные, таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зелёная растительность уже одела его; когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
Могильщики
– Уважайте старых! – прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нём были дрожь, хрип и визг.
– Почтение к старшим! О, речные товарищи, почитайте старших!
На всём широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
– О, речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнёс что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озёр, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в её главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись жёлтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетёнок; её главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Ещё недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и чёрными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
– Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтённым существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного пёрышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи – хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
– Ух, – уныло отряхиваясь, сказал он. – Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел – заметьте, посмотрел – на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? – и он почесал у себя за левым ухом.
– Я слышал, – заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, – я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорождённый щенок.
– Одно дело слышать, другое знать, – заметил шакал, отлично знавший пословицы, благодаря вечному подслушиванью разговоров людей.
– Правда. Поэтому я, для верности, позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.
– Да, они были очень заняты, – сказал шакал. – Теперь я несколько времени не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?
– Он здесь, – ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. – Это пустяк, но, когда милосердие умерло в мире, такими вещами не следует пренебрегать.
– Ай, ай! Да, в наши дни мир – сущее железо, – провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: – Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
– Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, – сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.
– Да, да, зависть реки… Даже он, – громче прежнего повторил шакал, – даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарён такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишён), что…
– Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо чёрен, – пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
– …Что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и, следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил. Всё его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггер Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
– Счастливая встреча! Покровитель бедных! – льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. – В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть – лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает всё и знает, что он, шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:
– Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжёлыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривлёнными ногами. Наконец, крокодил залёг близ отмели, и как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, всё это было сделано по привычке, потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
– Дитя моё, я ничего не слышал, – закрывая один глаз, сказал Меггер. – Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце моё разбивается от этого.
– Какой позор, – произнёс шакал. – Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
– Нет, между ними существует различие, – мягко сказал Меггер. – Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак… собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины, женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного. Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осуждён.
– Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали, поистине, мудрые слова, – заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
– Но подумай о людской неблагодарности, относительно такого высокого существа! – слащаво начал шакал.
– Нет, нет, это не неблагодарность, – возразил Меггер. – Они просто не думают о других, вот и всё. Лёжа на моём всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост скоро потеряет для них прелесть новизны, что коричневые ноги моего народа станут снова храбро переходить реку вброд, как в былое время, и старый Меггер будет получать своё.
– Но сегодня по реке плыли гирлянды ноготков, – заметил Адъютант.
В Индии гирлянды ноготков – символ почтения.
– Ошибка, большая ошибка. Это жена продавца сладкого мяса… Год от году её зрение ослабевает, и она не в силах отличить бревна от меня, Меггера Гаута; сделай она ещё шаг, я показал бы ей некоторое различие между мной и чурбаном. Всё же у неё были хорошие намерения, а нам следует обращать внимание на духовную сторону приношений.
– Какой толк в гирляндах ноготков для того, кто лежит на куче мусора? – спросил шакал.
Он усердно ловил блох, в то же время поглядывая на своего «покровителя бедных».
– Правда! Но люди ещё не начали устраивать мусорной ямы, в которую попаду я. На моих глазах река пять раз отступала от селения, прибавляя земли к концу улицы. Пять раз видел я, как жители возводили новые строения на берегах, и ещё пять раз увижу повторение этого. Я – не потерявший веру, охотящийся за рыбами Гавиаль (порода крокодилов); я не бываю то в Кази, то в Прейаге, как говорит поговорка, я верный и постоянный страж этого брода. Недаром, дитя моё, селение носит моё имя. А как говорит пословица: «Тот, кто долго сторожит, наконец получает награду».
– Я ждал долго, очень долго, чуть не всю жизнь, а в награду меня только кусали или били, – заметил шакал.
– Ха, ха, ха! – захохотал Адъютант и затем пропел: – В августе был рождён шакал, дожди выпали в сентябре. Никогда ещё не видывал я подобных ливней, сказал этот шакал.
У Адъютанта есть одна очень неприятная особенность. Через неопределённые промежутки времени у него начинаются острые припадки судорог и, хотя с виду Адъютант гораздо добродетельнее остальных своих родичей, которые все необыкновенно почтенны, во время приступов этого недуга он принимается дико выплясывать какой-то странный военный танец и, слегка распуская крылья, то поднимает, то наклоняет свою лысую голову; по причинам, хорошо известным ему самому, самые худшие припадки странной болезни всегда совпадают с его злыми замечаниями. При последнем слове пропетой песенки он снова замер, как бы вытянувшись на часах, и сделался в десять раз более похож на адъютанта, нежели прежде.
Шакал не прореагировал; ему уже минуло три года, но нельзя же сердиться на оскорбление, нанесённое особой с клювом в ярд длины и сильным, как дротик. Адъютант славился своей трусостью; шакал же был ещё трусливее.
– Нужно прожить долго, чтобы получить запас знаний, – заметил Меггер. – И следует заметить: маленькие шакалы – явление обычное, дитя моё, но такой Меггер, как я, встречается нечасто. При всём том я не возгордился, потому что гордец скоро погибает; однако заметь: всё дело в судьбе, и свою судьбу не может изменить никто, плавающий ли, ходящий ли, бегающий ли на четырёх ногах. Я лично доволен своей судьбой. При удаче, обладая острым зрением и привычкой замечать, есть ли выход из ручья или заводи, можно сделать многое.
– А мне рассказывали, что даже «покровитель бедных» однажды поступил неосмотрительно, – язвительно заметил шакал.
– Правда; но в этом случае мне помогла судьба. Происшествие, о котором ты говоришь, случилось, когда я ещё не достиг полного роста. Клянусь правым и левым берегом Ганга, чем-чем только не кишели потоки в те времена!.. Да, я был молод и неосмотрителен. Вот началось наводнение, кто же радовался тогда больше меня? В дни молодости всякий пустяк веселил моё сердце. Наводнение залило деревню. Я проплыл далеко, до самых рисовых полей; их покрывал густой слой ила. Помню я также пару браслетов (их украшало стекло, и они сильно смутили меня), которые я нашёл в этот вечер. Да, браслеты и, если память мне не изменяет, там также был башмак. Мне следовало снять оба башмака, но я был голоден. Позже я научился поступать иначе. Да. Итак, я после прилёг отдохнуть; когда же собрался снова вернуться в реку, вода сошла, и я двинулся по илу главной улицы. Кто решился бы на это, кроме меня? Из домов высыпал весь мой народ: жрецы, женщины, дети, и я милостиво посматривал на них. В иле биться неудобно. Вот один лодочник закричал: