Аббат Бодо, приезжавший в Кведлинбург, чтоб исполнять обязанности переводчика и исповедника Евпраксии, приохочивал ее к книгам греческим и латинским, с красивыми миниатюрами, дорогим, роскошным, – их дарили аббатству в течение целого столетия императоры и епископы.
Но читать не хотелось, целыми днями сидела за пюпитром, рассматривала маленькие цветные изображения богов, ангелов, императоров, рыцарей, все выглядело пышным, праздничным, даже муки Христовы представали в таком роскошестве тонов золотых, червонных, небесно-синих, что казались вовсе не муками, а огромным неземным праздником. Нравились ей миниатюры из псалтыря. К семьдесят шестому псалму прилагалось изображение исхода из Египта, возле семьдесят седьмого нарисованы были чудеса и язвы египетские, а со сто двадцать шестым связывалась картина столпотворения вавилонского, его можно рассматривать чуть не весь день.
Аббат Бодо, строжась, объяснял молодой маркграфине:
– В псалмах – откровение будущего, повествование о прошлом, правила жизни и душевное успокоение, это – посредники наши в миру и всегдашняя помощь в ночных страхах.
Евпраксию смешил царь Давид, изображения которого столь часто встречались в псалтыри. Перепуганный, бородатый царек молился, каялся, скоромным глазом поглядывал на чужую жену и встревоженно – на ненадежного, способного к измене сына. А то вдруг встречала она и вовсе уж странные картины. Христос на горе, которую окружили волы исступленные. Или единорог, преследующий человека. Человек спасается на дереве. Две мыши, черная и белая, то бишь ночь и день, грызут дерево, а дракон ждет, когда же человек упадет. Что бы это могло означать?
Приходил к Евпраксии и киевский исповедник отец Севериан, бородатый и забрызганный грязью, сердитый на аббата Бодо, который, оказывается, чинил всяческие препоны, чтоб не допускать его к княжне, садился в углу большой белой кельи, бубнил:
– Се напоминание о суетности и ничтожности жизни людской. Ибо что есть человек? Человек есть цвет однодневной, тень беглая, и образ божий и тварь.
– А почему при воскрешении мертвые встают из могил в саванах ярких, как будто свадебные одеяния невест? – допытывалась Евпраксия.
Отец Севериан тяжко сопел, переводя дух и гневно потрясая бородой – видно, посылал мысленные проклятья неизвестному художнику, объяснить же толком не мог. Да и как можно объяснить то, о чем спрашивает дитя? Ведомо ведь, что устами младенца глаголет ежели и не истина, то невинность мира сущего. Даже точный ум аббата Бодо оказывался бессильным перед чистотой Евпраксии. Почему царь Навуходоносор изображен в виде медведя? Почему Фамарь, которая искусила свекра, зовут блудницей, а самого свекра блаженным?
Евпраксии отвели в монастыре немало помещений. Была там даже небольшая трапезная, где могли обедать гости, были кельи для чтения, для хранения книг, для припасов, одежды, драгоценностей. Как и некоторые другие богатые молодые женщины в монастыре, Евпраксия не должна была подчиняться суровым монастырским регулам (правилам) – оно и понятно, если даже монахини кведлинбургские (не воспитанницы временные, а невесты христовы) своим грубым черным одеждам придавали такой покрой, чтобы как можно выразительней подчеркнуть женственность своих форм. Освобождением от семейных уз они пользовались для более удобного удовлетворения греховных страстей, о чем Евпраксия поначалу ничего еще не ведала, лишь удивлялась тому, что в аббатстве всегда почему-то толчется больше мужчин, чем пребывает женщин.
Отца Севериана под всякими предлогами к Евпраксии не пускали, аббат Бодо относился к своему киевскому собрату с нескрываемой враждебностью.
Севериан же нарочито подчеркивал свою непохожесть на этих бритых аббатов, пугал всех своей бородищей, рыжими старыми сапогами, до отказа изношенными, выцветшим платьем, тяжеленным золотым крестом, из которого можно было б сделать с десяток вон тех крестиков, что болтаются на впалой груди аббата Бодо. Отец Севериан прокрадывался к княжне в самое неожиданное время, иногда заставал у своей духовной дочери противника, и тогда оба забывали о молоденькой княжне, она себе могла рассматривать миниатюры, выйти в монастырские сады, лечь спать – исповедники схватывались в своих бестолковых спорах о вере, глаз в глаз, лоб в лоб, гремели обвинениями, обменивались проклятиями и руганью, чуть ли не плевали друг на друга, дай им мечи в руки – так неизвестно, не изрубили б они друг друга…
– …Ибо погрязли в блуде! – потрясал огромными кулаками перед маленьким сухим личиком Бодо отец Севериан. – Употребляете опресноки, еже идет от жидовского служения вере и многих ересей начаток и корень. Не соблюдаете поста в первое воскресенье четыредесятницы, не разрешаете священникам женитьб, запрещаете им же творить таинство миропомазания, добавляете к символу веры "И от сына", а се ересь и всех зол верх.
– А вы… а вы продаете дары божьи, ако симониане, – перечислял грехи греческой церкви аббат Бодо, – делаете евнухами в Бизантий пришлых, аки валезиане, и поставляете их не только в простые клирики, но и в епископы.
Подобно нечестивым арианам, перекрещиваете христиан, крещенных во имя святой троицы. Словно донатисты, утверждаете, якобы нет иной церкви, кроме вашей. Словно николаиты, разрешаете брак служителям алтаря. Словно севериане, порицаете закон Моисея. Как духоборы и богоборцы, исключили из символа веры, что дух святой исходит и от сына. Вместе с махитеями говорите, что одушевлено кислое. Сходно назареям, придерживаетесь жидовских очищений, раньше восьми дней не разрешаете крестить младенцев, пусть даже и умрут некрещеными, роженицам не даете причастия, и не допускаете общения с теми, кто стрижет волосы и бороду по обычаю римской церкви!
А отец Севериан мигом перечислял все ереси, которые он находил у латинян: савелианство, жидовство, македонианство, анолинаризм, армянство, монофилитство, монофизитство, арианство, несторианство, иконоборчество.
Евпраксия до той поры даже не представляла себе, что на свете может существовать столько непонятных слов. Ей хотелось смеяться над этими двумя старыми, разум терявшими от взаимных обвинений мужами, что разжигались больше и больше, забывали о святости своего сана и становились похожими то ли на пьяных кнехтов, то ль просто на безумцев.
– Ты забыл о своем долге, – гремел аббат Бодо, обличая Севериана, – и ведомый неутоленной похотью, будучи более глухим, нежели осел, чавкаешь на святую римскую апостольскую церковь. Ты не пресвитер, а заскорузлый во зле, проклятый столетний мул! Тебя можно скорее принять за язычника Эпикура, чем за священника, не в императорском монастыре тебе пребывать, а в амфитеатре возле зверей или же в лупанарии!
– Замолкни, – огрызался отец Севериан, – прикуси, нечестивец, свой собачий язык! Не разумеешь, что речешь и что утверждаешь! Глупый, считаешь себя умней семи мудрецов. Научись же хотя бы молчать, ежели до сих пор не научился говорить, а лишь лаешь, аки шелудивый пес!
Евпраксия хлопала в ладоши в восторге от таких отборных слов, затем звонила в серебряный колокольчик, вызывала Журину и велела дать святым отцам пива.
За пивом страсти утихали, исповедники молча поглядывали друг на друга из-за кружек, и души их, смягченные крепким напитком, готовы были к примирению; оба вспоминали и о Евпраксии, конфузливо улыбались княжне, а она выходила от них надменно-прямо, холодная, неприступная, чтоб за дверью упасть на руки Журины, зайтись в детском плаче, содрогаясь всем телом.