На жердях и веревках висели пучки всевозможных трав, цветов, кореньев... Меж ними висели сушеные лягушки, ящерицы, змеи... Страшный кот, вспрыгнув на одну из жердей, сердито фыркал и глядел своими ужасными, светящимися зеленым огнем глазами, как бы следя за каждым его вздохом...
А между тем извне в это страшное подземелье продолжали доноситься медленные, торжественные удары вечевого колокола. Казалось, что Новгород хоронит кого-то...
Старуха, что-то копавшаяся в углу, подошла к пришлецу и снова пытливо взглянула ему в глаза.
— Своей волей пришел, добрый молодец?
— Своей, бабушка.
Он испугался своего собственного голоса — это был не его голос... И кот при этом опять замяукал.
— А за каким помыслом пришел?
— Судьбу свою узнать хочу.
— Суд свой... что сужено тебе... И ейный суд?
— И ейный тако ж, бабушка... И Марфин.
— И Марфин?
— Точно... какова ее судьбина?
— Фу-фу-фу! — закачала своею седою головой старуха. — Высоко сокол летает — иде-то сядет?..
Старуха подошла к страшной птице — то была сова — и шепнула ей что-то в ухо. Сова защелкала клювом...
— А?.. На ково сердитуешь? На Марфу ци на Марфину сношеньку молодую?
Сова опять защелкала и уставила свои словно бы думающие глаза на огонь.
— Для чего разбудили старика? — обратилась вдруг старуха к пришлецу.
Тот не понял ее вопроса и молчал.
— Вече для чево звонят? — переспросила она вновь, прислушиваясь к протяжным ударам колокола.
— Гонец со Пскова пригнал с вестями.
— Знаю... Великой князь на Великой Новгород псковичей подымае и сам скоро на конь всяде...
— Ноли правда?
— Истинная... И ко мне гонцы пригнали с Москвы. Мои гонцы вернее ваших — без опасных грамот ходят по аеру[38]...
Летучие мыши продолжали носиться по пещере, цеплялись за серые камни, пищали...
— Так суд свой знать хочешь? И ейный — той, черноглазой, белогрудой ластушки?.. И Марфин?.. и Великого Новагорода?
— Ей-ей хошу.
— Болого!.. Сымай пояс.
Тот дрожащими руками распоясал на себе широкий шерстяной пояс с разводами и пышными цветными концами.
— Клади под леву пяту.
Тот повиновался... Опять послышалось невдалеке, словно бы за стеною, тихое, мелодическое женское пение.
— Что это, бабушка?
— То моя душенька играе... А топерево сыми подпояску с рубахи... В ту пору как поп тебя крестил и из купели вымал, он тебя и подпоясочкою опоясал... Сымай ее... клади под леву пяту.
Снята и шелковая малиновая подпояска и положена под левую пятку...
— Сыми топерево хрест и положь под праву пяту.
Руки, казалось, совсем не слушались, когда пришлец расстегивал ворот рубахи и снимал с шеи крест на черном гайтане[39]... Но вот крест положен под правую пятку.
Неведомое пение продолжалось где-то, казалось, под землей. Явственно слышался и нежный голос, и даже слова знакомой песни о «Садко — богатом госте»:
И поехал Садко по Волхову,
А со Волхова в Ильмень-озеро,
А со Ильменя-ту во Ладожско,
А со Ладожска в Неву-реку,
А Невою-рекой в сине море...
Послышался плеск воды, а потом шепот старухи, как бы с кем-то разговаривавшей... «Ильмень, Ильмень, дай воды Волхову... Волхово, Волхово, дай воды Новугороду...»
Старуха вышла из угла, подошла к своему гостю, держа в руках красный лоскут.
— Не гляди глазами — слушай ушами и говори за мной...
И старуха завязала ему красным лоскутом глаза.
— Сказывай за мной, добрый молодец, слово по слову, как за попом перед причастьем.
И старуха начала нараспев причитать:
Встаю я, добер молодец, не крестясь,
Умываюсь, не молясь.
Из ворот выхожу —
На солнушко не гляжу,
Иду я, добер молодец, лесами-полями,
Неведомыми землями,
Где русково духу не слыхано,
Где живой души не видано,
Где петух не поет,
Ино сова глас подает, —
Под нози Христа метаю,
Суда свово пытаю...
Несчастный дрожал всем телом, повторяя эти страшные слова. Кудесничество и волхвование в то время пользовались еще такою верою, что против них бессильны были и власть, сама веровавшая кудесникам, и церковь, допускавшая возможность езды на бесах, как на лошадях, или на ковре-самолете... Давно ли преподобный Иоанн успел слетать на бесе в Иерусалим в одну ночь?..[40] Послышался стон филина...
— Слышишь?
— Слышу...
— Топерево самая пора... пытай судьбу... Спрашивай!
— Что будет с Великим Новгородом?
— Был Господин Великий Новгород — и не будет ево... Будет осударь...
— Какой государь?
— Православной.
— Так за нево стоять?
— За тово, кто осударем станет.
— А какой суд ждет Марфу?
— Осударев суд.
— А Марья будет моя?
— Коли Новгород осударев будет, ино и Марья твоя.
— А люб ли я ей?
— Ожели бы не люб, не приходила бы она ко мне пытать о тебе.
— Ноли она была у тебя?..
У вопрошающего ноги подкашивались. Он готов был упасть и силился сорвать повязку с глаз.
— Не сымай! Не сымай! — остановила его старуха.
Она сняла с жерди пучок каких-то сухих трав и бросила на тлевшие в углу уголья. Угли вспыхнули зеленым пламенем, и по пещере распространился удушливый, одуряющий запах. Затем старуха прошла в какое-то темное отверстие в углу пещеры и через минуту воротилась, но уже не одна: с нею вышла молоденькая девушка и остановилась в отдалении. Кот, увидав ее, спрыгнул с жерди, на которой все время сидел; распушив хвост, подошел к девушке и стал тереться у ее ног.
— Смотри на свою суженую — вон она! — сказала старуха и сорвала повязку с глаз своей жертвы.
Тот глянул, ахнул и как сноп повалился на землю...
IV. БУРНОЕ ВЕЧЕ
Долго, не умолкая ни на минуту, гудел вечевой колокол. Странный голос его, какой-то кричащий, подмывающий, не похожий ни на один колокольный голос любой из множества новгородских церквей и соборов разносился над Новгородом, то усиливаясь и возвышаясь в одном направлении, над одними «концами» города, то падая и стихая над другими, смотря по тому, куда уносил его порыв ветра, дувшего, казалось, то с московской, то со псковской, то с ливонской стороны...
«Вечный» звонарь, одноглазый, сухой и сморщенный старичок, которому один глаз еще в детстве отец его, тоже «вечный» звонарь, нечаянно выхлестнул веревкою, привязанною для звона к язычку вечевого колокола, без шапки, с мятущимися по ветру седыми, редкими волосенками, с восторженным умилением на старческом лице, точно священнодействуя, звонил, ни на миг не переставая, качая железный язык из стороны в сторону, колотя им об медные, сильно побитые края колокола, который вздрагивал и кричал словно от боли и которого стоны заглушал новый удар железного языка, и он опять вздрагивал и кричал — кричал как живой человек, как раненый или утопающий, а подчас как плачущая женщина. «Вечный» звонарь хорошо изучил натуру и голос своего колокола, изучал его всю жизнь и умел заставить его кричать таким голосом, какого ему хотелось, какого ожидал от него Господин Великий Новгород — тревожного, радостного, набатного или унылого.
Теперь он кричал тревожно. «Вечный» звонарь знал, покакому поводу созывается вече: ему впопыхах поведали о том отроки, прибежавшие от посадника, прямо с Марфина пира, и велевшие звонить вече. «Москва на нас собирается!» — «Псков поломал крестное целованье — миродокончальные грамоты разметывает...»
На голос призывного колокола новгородцы, уже несколько соснувшие после избрания нового владыки и после раннего обеда, спросонья бежали на вече, к Ярославову дворищу, словно на пожар: кто без шапки и пояса, кто с едва накинутым на одно плечо кафтаном или однорядкою[41]. Двери, ворота и запоры по всему Новгороду хлопали, визжали и скрипели словно испуганные, собаки лаяли, людской говор несся волнами, как и сам народ, со всех пяти «концов» и улиц, запружая узкие улицы и мосты, валом валит напрямки через Волхов по льду, оглашая воздух криками, вопросами, руганью, неведомо кому и неведомо за что, и подчас звонким смехом и веселыми шутками.
— Новаго владыку вечем ставить — Пимена!
— Ой ли? А чи Феофил не люб?
— Не люб... Московской руки...
— Немцы, може, идут на нас?
— Где — немцам? Москва, сказывают...
Скоро вечевую площадь и помост запрудили народные волны. Вечевой колокол умолк и только тихо стонал, замирая в воздухе. Звонарь, набожно перекрестившись и перекрестив колокол, потянулся к нему своими мозолистыми, корявыми руками и стал ими гладить края все еще тихо стонавшей меди, как бы лаская что-то милое, родное, дорогое ему.
— Утомился, мой батюшко, колоколец мой миленькой, утомился, родной, — любовно бормотал он. — Ну, ино отдохни-передохни, кормилец мой, колоколушко вечной... Ишь как тяжко дышит старина... Ино буде, буде стонать, батюшко...
Потом старик, привязав конец колокольной веревки к балясине, оперся руками о перила башенного окна и стал смотреть на вече, на площадь, затопленную народными волнами. Зрелище было поразительное: виднелись сплошные массы голов, шапок, плеч — плечо к плечу, хоть ходи по ним от одного конца площади до другого.
— Ишь дитушки мои новугородци — экое людо людное... Совокупилися дитки у единой матки... Головто, голов-то что!
Внизу, на вечевом помосте, отчетливо выделялись фигуры посадника и гонца, пригнавшего из Пскова. Седая голова посадника сверкала на солнце серебряным руном, а золотая гривна горела и словно искрилась, как богатое ожерелье на иконе.
Гонец что-то говорил и кланялся на все стороны. По площади волнами ходил невнятный говор, не то гул, не то рокот волн.
— Господин Великий Новгород серчать учал, — бормотал про себя звонарь, глядя с высоты на колыхающееся море голов и прислушиваясь к рокоту голосов.
— Ино псковичи на вече приговорили, что-де и Господин Великий Новгород, наш старший брат, нам-де и не в брата место стал, — доносился голос гонца.
— Хула на святую Софию!.. Не потерпим, братцы, таковые хулы!..
— Сором Великому Новгороду от молодчаго брата!
— Всядем, братцы, на конь за святую Софию, и за домы Божии, и за честь новогородскую! — вырывались голоса из толпы, и площадь колыхалась, как бор под ветром.
Посадник заговорил громко и внятно. Он вторично передал собранию содержание вестей, привезенных гонцом из Пскова. Великий князь подымает псковичей на Великий Новгород, не предуведомив его об этом. Он ищет воли новгородской — на старину вековечную и на святую Софию пятою наступить умыслил. А Новгород старше Москвы... Новгород старше всех городов русских! В Новгороде сидел Рюрик-князь, прародитель всем князьям русским, когда Москвы еще и на свете не было. Великий князь чинит неправду — обиду налагает на землю новгородскую. Новгород был вольным городом, искони с той поры, как пошла есть русская земля...
Долго говорил посадник, обращая речь свою на все стороны. Но осторожный правитель новгородской земли не ставил вопрос ребром: он только излагал положение дел, говорил о грозившей Новгороду опасности, спрашивал, что ему делать — бить ли великому князю челом об его старинах[42], виниться ли ему в своей грубости и просить опасной грамоты[43] новому владыке, чтобы ехал в Москву на ставленье?
— Говори свою волю, Господине Великий Новгород! — закончил он свою речь. — На чем ты постановишь, на том и пригороды[44] станут.
Он смолк и низко кланялся на все стороны.
Казалось, что разом прорвалась давно сдерживаемая плотина, и бушующие волны с ревом, шумом и невообразимым клокотанием ринулись с гор в долину и все топили, ломали, сносили с мест и уносили неведомо куда. Сначала слышался только рев и стон. Отдельные возгласы и речи стали выделяться уже после...
— Ишь разыгралось Ильмень-озеро! — качал головою звонарь. — Распалились детушки новугородци. Фуфу-фу!
Новгородцы действительно распалились. Звонарь ждал, что тотчас же разразится буря, которую не раз доводилось наблюдать на своем веку этому старому сторожу «вечного гласа» с высоты своей исторической колокольни. Это бывало тогда, когда народ — эта самодержавная сила древнейшей севернославянской республики — «худые мужики-вечники», выведенные из терпения какими-либо неправильными или отягощающими их быт действиями или распоряжениями правящих властей и богатых людей, подымали бурю на вече, стаскивали провинившихся против верховной власти народа ораторов с вечевого помоста, били и истязали их всенародно, бросали с моста в Волхов, а потом грабили их дома — грабили целые «концы» или «улицы», разжившихся на счет самодержавного народа бояр, посадников и тысяцких и, так сказать, своими кулаками, каменьем и дубьем делали поправку в законах своей оригинальной, мужицкой, чисто русской республики. Не сделали власти того, чего хотел народ, — и этот самодержавный мужик тут же, на вече, расправлялся с властями, заменял их новыми, направлял дела новгородской земли туда, куда желала державная воля народа, и тут же ревом тысяч глоток изрекал свое державное «быть по сему».
Но «вечный» звонарь с высоты своей колокольни видел, как в толпе ходили несколько человек, хорошо одетых, и что-то горячо говорили народу. Звонарь узнал между ними сыновей Марфы-посадницы, а также Арзубьева, Селезнева-Губу и Сухощека. Старик улыбнулся...
— Все это Марфутка мутит... бес баба! Знала бы свое кривое веретено; так нет — мутит...
— Не хотим московского князя! Мы не отчина его! — выделялись отдельные голоса из общего народного рева.
— Мы вольные люди — как и земля стоит!
— Мы Господин Великий Новгород! Москва нам не указ!
— За Коземира хотим за литовского... К черту Москву!
— Не надоть для владыки опасной грамоты от Москвы! Пускай идет на ставленье в Киев.
Никто не смел перечить расходившемуся народу. Посадник, тысяцкие и старосты, люди степенные и богатые, сбившись в кучу под вечевой башней, стояли безмолвно. У посадника, когда он поправлял, по привычке, золотую гривну на груди, рука дрожала заметно.
Откуда ни возьмись на помосте появилась рыжая голова — на плотном туловище всем известного новгородца. Волосы его казались золотыми на солнце, а небольшие черные глазки, казалось, смотрели через головы народа и искали кого-то вдали.
Это был Упадыш, человек бывалый, хотя не старый, не раз езжавший в Москву и имевший там знакомство.
Он, по русскому обычаю, тряхнул волосами и поклонился на все стороны.
— Повели мне, Господине Великой Новгород, слово молвить, — заговорил он, снова кланяясь.
— Упадыш ричь держит! Послухаем-кось, что Упадыш скажет.
— Помолчите, братцы!
— Долой Упадыша!
— Врешь!.. Говори-сказывай, Упадыш, держи свою ричь!
— Сказывай, сказывай!
Эти голоса осилили. Упадыш снова тряхнул волосами, снова поклонился.
— Братие! Господине Великой Новгород! Нельзя тому быть, как вы говорите, чтоб нам даться за короля Коземира и поставить себе владыку от ево митрополита-латынина. Из начала, как и земля наша стоит, мы отчина великих князей...
— Не отчина мы их! Врет Упадыш!
— Отчина! Он правду говорит!
— От перваго великаго князя Рюрика — мы отчина их. Князя Рюрика из варяг избрала наша земля новгородская, а правнук Рюриков, Володимер, князь киевской, крестился от греков и крестил всю русскую землю, и нашу, словенскую-ильменьскую, и вескую-белозерскую, и кривскую, и муромскую, и вятичей... — продолжал Упадыш, несмотря на ропот народа.