Не знаешь, что в стране творится? Всех гребут подряд, вот как тебя.
— Ну, а зачем это? Кому нужно?
— Нужно, значит, кому-то. Люди нужны для стройки…
— Глупости говорит человек, верно? — я обращаюсь к Володе за поддержкой. — Если люди нужны для стройки, зачем сажать их в тюрьму, они сами поедут куда надо. Верно, Володя?
Володя молчит. И другие молчат. Потом невидимые соседи начинают гадать, сколько кило-метров уже отстучал и отгудел поезд. Они гадают, куда нас везут, где выгрузят. Если в Сибири, в Маринске — это значит, сельскохозяйственные лагеря; если потащат на ДВК, то станем строите-лями.
— Наверно, я бестолково рассказываю. Надо бы сначала, а я сразу про какие-то вагоны с решетками, арестанты куда-то едут.
— Как рассказывается, так и рассказывай. И, главное, не волнуйся, у тебя руки дрожат. Ты пойми, твоя история была давным-давно, больше четверти века назад.
— Я вернусь к началу. Так будет лучше.
Начало… Где оно, начало моей горестной истории? Жил-был в Москве на Сретенке, в Суха-ревском переулке парнишка, работал на заводе и учился в театральном институте. Хвастался, что все успевает: работать, учиться, гулять с Машей. Каждый вечер ходили с ней на каток либо в театр (у Маши тетка — билетерша), либо в кино, либо просто бродили по улицам, несмотря на мороз. И, если бы не болезнь матери, все было бы хорошо. А заболела она как раз в то время, когда отец уехал в командировку.
Вот и начало. Или уже конец? Не пойму.
Маме стало получше, и она отпустила меня на целый вечер. Тем более что приехала мамина сестра и взяла на себя все домашние хлопоты. Мы с Машей пошли на каток и бесконечно долго катались. Все наши ребята ходили на Петровку: близко и удобно, самое лучшее место для свида-ний. Мы часами носились по льду, взявшись за руки. Ни ноги, ни языки наши не уставали. Гово-рили и говорили обо всем на свете. Либо стихи читали — и я, и Маша любили стихи. И уходили с катка не потому, что надоело (нам никогда не надоедало), и не потому, что не хватало больше сил (мы никогда не уставали), потому, что гасли огни и обрывалась музыка, каток закрывался. И то мы еще не сразу уходили, катались без огней и без музыки.
После катка начиналось наше хождение по кругу: Трубная — Сухаревский переулок (там жил я) — Сретенка — Рождественский бульвар (там жила Маша). И снова тот же маршрут. И снова, и снова. В этот раз у нас была особая причина для долгого кружения: три дня оставалось до Нового года, мы все должны были обсудить. Провожаем старый год каждый у себя дома с родны-ми. Потом несемся к Сретенским воротам (у цветочного магазина постоянный пункт наших встреч). Оттуда в Милютинский переулок к Гале Терешатовой — в ее просторной квартире будем встречать Новый год. Мама разрешила мне гулять до утра и даже выпить вина. Вот такой роскошный план был у меня.
Пришел в два часа ночи, надеялся потихоньку пробраться в свою комнату, но мать не спала и окликнула:
— Очень уж долго гуляешь, химик. Завтра в утреннюю смену, не забыл? Спать осталось меньше четырех часов.
— Четыре часа — это даже много. Вполне высплюсь, мама.
Постоял возле нее, осторожно обнял. Поговорили о папе: скучно без него, уже месяц, как уехал, и ни одной весточки.
Устал и так захотел спать, что едва хватило сил раздеться. Лег и сразу провалился в сонную яму.
Эх, не удалось поспать законных четыре часа, тетка разбудила:
— Митя, вставай. Митя, пришли за тобой, вставай.
— Кто пришел, тетя? Кто пришел?
Насилу удалось открыть глаза. У кровати стояли двое незнакомых, у двери — толстая дворничиха, она непрерывно зевала. Один из ночных гостей сунул под нос бумагу.
— Что это?
— Ордер на арест и на обыск.
— На арест? На обыск?
Я никак не мог очухаться. А может, я и не проснулся?
— Одевайтесь, — сказал один из гостей.
Второй делал обыск: копался в столе, листал мои тетрадки и книги.
Мать едва поднялась и пришла из соседней комнаты. Тетка с мокрым от слез лицом поддер-живала ее под руку. Сонная одурь враз с меня соскочила. Человек тяжело болен, а они приперлись. Жаль, нет отца, он бы им показал, как приходить по ночам.
Прости, мама, прости, дорогая. Ты могла бы накричать на меня: «Что наделал, стервец? Что натворил?» Но ты не кричала, только глаз своих измученных и скорбных не сводила с бедного арестанта. Тетка совала сверточек.
— Возьми, голубчик, с собой. Хлебушек и сахарок.
— Не надо, тетя. Зачем? Мама, я скоро вернусь. Какое-то недоразумение. Разберутся, и я вернусь.
Один из военных, глядя в сторону, подтвердил:
— Конечно, разберутся.
Ничего себе, скоро вернулся!
Куда-то везли, а куда, не видно. Недаром, наверное, приезжают ночью: ты ничего не видишь и тебя никто не видит. Долго мотало в темной большой машине (вспомнил, что ее зовут «черный ворон»). «Черный ворон, черный ворон, что ты вьешься надо мной?» — эту песню любит отец, он частенько напевает ее тихоньким грустным тенорком. Наконец остановился мой «черный ворон».
— Выходите.
Высоченная кирпичная стена и широченные стальные ворота. Тюрьма, Митенька, казенный дом.
— Товарищи, я хочу выяснить, в чем дело?
— Потом выясните, гражданин. Все узнаете.
Коридоры, бесконечные коридоры и железные двери. Повороты направо и опять направо, налево и опять налево. Гулко и тревожно раздаются шаги — мои и тюремщиков. Какой запах, какая тяжкая, тошнотворная вонь, невозможно дышать.
Одна железная дверь с грохотом и лязгом открылась.
— Входите, гражданин.
— Товарищ, я хочу узнать, объясните мне.
— Не задерживайте, гражданин, потом будете выяснять.
Снова грохот — железная дверь захлопнулась за моей спиной. Войти не могу — некуда. Свет маленькой лампочки под потолком тускло освещает огромную комнату, набитую людьми. Они вповалку лежат на деревянном настиле, лежат головами к стене, вторые ряды — головами к ногам первого ряда. И третьи ряды. И четвертые. Храпы, хрипы, удушающая вонь. Стою у двери с узелком, некуда ступить. Забираюсь на второй деревянный пол, ищу места. Слышу глухое ворча-ние:
— Что ерзаешь, балда? Пристраивайся, где стоишь.
Присел на корточках и застыл, закаменел.
Ты был человеком, Митя, ходил куда хотел, делал что хотел, теперь ты не волен, раз — и ты в тюрьме. За что?
Ну, ладно, Митя, подожди хлюпать, все разъяснится завтра же. Но завтра ничего не разъяс-нилось. И послезавтра не разъяснилось, сунули в камеру человека и забыли. Кипел, мучился, сходил с ума: третий день прошел, дома тревога и мамины горькие слезы. Сумела ли она вызвать отца? И Маша ждет, ведь уже канун Нового года! Если даже в одиннадцать отпустят — успею. Поцелую мать, обниму отца (наверно, он уже приехал), посижу с ними, поздравлю с Новым годом и побегу к Маше, она будет ждать возле цветочного магазина у Сретенских ворот. Расскажу в лицах про свое приключение. Вот посмеемся!
Ох, и посмеялся же ты, Митя! Маша встретила Новый год без тебя. Много, много лет она встречала Новый год без тебя.
— Вот видишь, довел тебя до слез. Не надо ворошить это. Не надо!
— Нет, говори, говори. Я должна знать все.
БУТЫРКИ
Помнишь, ломали бутырские стены? Я пошел смотреть. Много людей собралось, запрудили всю Новослободскую. Люди толкались, шумели, вслух вспоминали, ругались, плакали, смеялись.
— Бутырки, Бутырки, проклятый дом!
— Не сосчитать всех его жильцов!
— Сколько людей не вернулось, боже мой!
— Теперь уж чего вопить?
— Все-таки почему ломают? Не пойму.
— Времена другие, чудило. Такая стена — позор для Москвы.
— Вообще зачем тюрьма, братцы: в Москве не осталось ни одного жулика.
— Не осталось? Мой совет тебе, побереги карманы.