Хоронили Гурьяна Дормидонтовича только его многочисленные родственники. Поминки длились три дня. Чёрный крест везли до кладбища три пары лошадей, и теперь, он, высоченный, толстый, виднелся далеко отовсюду.
Бык Гурьян по настоянию наследника загубленного им старика был приговорён обществом к смертной казни, но его спасло событие, куда более важное и громкое, чем описанное выше.
На пятый день после похорон Савкина-старшего в дом Харламовых прибежал запыхавшийся и белый как снег Илья Спиридонович Рыжов и, крестясь и не зная, с чего начать, насилу вымолвил:
– Сват… слышь-ка… царя, вишь, спихнули!.. С чего бы это, а? Сват, что же теперя будет, а?..
Михаил Аверьянович и все, кто был в доме, ничего на это не ответили, а стояли с раскрытыми ртами, никто из них не обратил внимания, как из дому опрометью метнулся Ванюшка и с торжествующим криком: «Дядя Пашка, дядя Пашка!» – побежал на задний двор, к погребу.
Часть вторая
1
С того дня, как Илья Спиридонович принёс свату небывалую новость, в доме Харламовых не стало покоя. С самого утра в него набивалось полно народу, в основном молодых мужиков из беглых солдат, которых оказалось гораздо больше, чем можно было предположить.
И в этот день они собрались ещё до рассвета. Сидели кто на лавках, кто на невесткиных кроватях, кто прямо на полу у порога, примостившись на собственной ноге, ловко подогнутой под себя. Говорили, курили – дым густым слоем висел в комнате, так что нельзя уже было распознать лиц.
Тут находились Михаил Песков и его дружок гармонист Максим Звонов, ещё раньше Павла Харламова и Ивана Полетаева оставившие по доброй воле своей боевые позиции; Федотка Ефремов и Максим Мягков, изрядно хлебнувшие германских газов и отпущенные с богом домой; сыновья Михаила Аверьяновича, Павел и шумевший больше всех Пётр; молчаливый и лукавый Иван Мороз; Иван Полетаев, который тоже не встревал в спор, а сидел задумавшись и по всему было видно, что мысли его далеки от того, что тут говорилось; сидел по соседству с Федотом Ефремовым и Карпушка, бесцеремонно разместившись на мягкой и высокой Фросиной постели, – он ещё не совсем оправился от недавних побоев и тем не менее был чрезвычайно активен; явился и сельский учитель Иван Павлович Улимов, по прозвищу Кот; маленький, усатый, лобастый, с быстрыми, круглыми, зеленоватыми глазами, он показывал мужикам портрет человека, низко подстриженного, с длинным, как лошадиная морда, лицом, тонкими поджатыми губами, оттопыренными ушами и согнутой рукой, засунутой за френч, и горячо убеждал, что человек этот «спасёт Россию, выведет исстрадавшееся наше отечество на широкий путь цивилизации и прогресса» и потому-де надо вести войну до победного конца.
Мужички, казалось, готовы были согласиться с учителем, что на портрете изображён именно тот, кто самим господом богом ниспослан на землю для спасения их несчастного отечества, но вот только никак не могли взять в разум, почему же для этого нужно продолжать войну.
– На кой хрен твоё отечество, коли меня в живых не будет, а семья моя с голоду подохнет? – вполне резонно заметил Федотка Ефремов.
– Тебя, Иван Павлович, видно, германцы ещё газами не потчевали. Глотнул бы этого гостинца – небось не стал бы кричать: «Война до победного конца!» – поддержал Федота Максим Мягков, на землистого цвета лице его белым накалом светились злые глаза.
– Пускай Пишка Савкин воюет, а нашим ребятам хватит этой войны по горло! – кричал Карпушка.
Учитель гневался на непонятливый народ, принимался убеждать скова и, теряя самообладание, начинал уж покрикивать на своих слушателей, а потом, вскочив, и вовсе удалился, но, видать, уж потому, что в комнату тихо вошёл Фёдор Гаврилович Орланин.
Он посторонился, пропуская мимо себя Ивана Павловича, проводил его долгим насмешливым взглядом и присел у порога, подогнув, как и другие, под себя ногу.
Вскоре Фёдор Гаврилович тоже показывал портрет, с которого на мужиков глядел лысый человек с прищуренными глазами и маленькой бородкой. В отличие от Ивана Павловича Фёдор Гаврилович не называл «спасителем России» этого человека, а сообщил только, это возглавляемая и созданная им партия стоит за то, чтобы немедленно заключить мир, заводы и фабрики отдать рабочим, а землю – тем, кто её обрабатывает, – крестьянам. Это было ясно и понятно, хотя недоверчивому и подозрительному по природе своей мужику и нелегко было в это поверить, и вопросы сыпались на Орланина, как из мешка.
– А кто будет отбирать землю у помещика?
– А что будет с такими, скажем, как наши Савкины?
– Будут ли делить отруба?
– А ежели вернётся сызнова царь – тогда что?
Фёдор Гаврилович терпеливо отвечал. Под конец он, вытирая рукавом полушубка выступившую на лбу испарину, взмолился:
– Хватит, ребята! Умаялся – сил больше нет.
– Довольно. Замучили человека. Пущай Карпушка теперь говорит! Он больше всех мешал! – подал вдруг свой голос Иван Мороз.
Карпушке это не понравилось.
– Кому ж это я мешал? – гневно спросил он Мороза. – Уж не тебе ли? Да ты всё одно ни хренинушки не слыхал, тетеря ты глухая, пенёк с глазами! Тебя б только с бабушкой Сорочихой спаровать, вот бы вы накалякались! Её спрашиваешь про Фому, а она тебе, анафема, про Ерему. Так же вот и ты… А что касаемо Фёдора, так пускай уж попотеет нонче, коль пришёл к нам. Растеребил душу – пусть и лечит… Вот у меня к тебе вопрос, дорогой ты наш Гаврилыч. Царя, стало быть, спихнули. Могу теперь я, скажем, в суд подать на Савкиных за увечье, какое они мне, звери, за поганую икону – будь она неладна! – учинили? Могу ай нет?
– Можешь. Но обожди маленько, – тихо сказал Фёдор Гаврилович.
– И сколько же я должон ждать?
– Сказано: маленько, – повторил Фёдор Гаврилович. – Найдётся и на Савкиных управа. Они своего дождутся. И очень даже скоро. И не только они. Шабра твоего, Подифора, не минует… Маланья не убежала ещё от него? Не вернулась к тебе?.. Дура баба! Чего нашла в старике?
– Кусок хлеба, чего ещё? – хмуро выдохнул Карпушка. – Показал ломоть, поманил – побежала…
– Да и то верно: что с голодного человека спрашивать? – Фёдор Гаврилович тяжко вздохнул. – Голод разум мутит.
– А я на неё сердца не имею. Сам виноватый: не сумел накормить досыта.
– Нет, Карп, и ты не виноватый. Погоди чуток – найдём виновников… И Маланье твоей глаза откроем…
Федот Ефремов, обнимая Карпушку и заранее похохатывая, попросил:
– Ты бы, Карп Иванович, рассказал нам, как её на ярмарку в Баланду возил?
Мужики засмеялись, стали тоже просить:
– Валяй, Карпушка, рассказывай!
– Как ты её, голубушку, на Подифоровой кобылке прокатил!
– Хо-хо-хо!
– Что ржёте? – шумел на них обиженный Карпушка. – Маланья давно уж не моя, а Подифорова. Пущай он её и возит по ярмаркам.
– Но ведь то давно и было. Потешь, расскажи, голубок, как ты её уважил!
– Чего пристал как банный лист к одному месту? Тебе смешно, ну, а мне?.. Сам, поди, знаешь: не повезло нам в совместной жизни. Как сошлись, так и повалились на наш дом разные беды-напасти. Стоило нам обвенчаться с Маланьей, сразу же, в первую, значит, нашу брачную ночь, когда б только ласкаться да миловаться, на беду, домовой в трубе поселился…
Мужики примолкли в ожидании потехи и только посверкивали в махорочном чаду весёлыми глазами.
Карпушка – серьёзный-пресерьезный – продолжал, придавив носком сапога окурок на грязном полу:
– Поселился, нечистая сила, и цельными ночами воет, душу выворачивает наизнанку. Маланья ворчит, боится. «Плохая, говорит, примета.