– Горшков да корчаг как арбузов на бахче! Возьму да все расшибу к такой матери! Вы меня доведете! – разъяренно кричала Стешка.
Грубое, площадное слово в устах Степаниды прозвучало отвратительно. Лигостаев сорвал со стены старый кнут и без всякой пощады два раза хлестнул сноху по заду. Стешка взвизгнула и присела. Петр, бросив кнут в угол, не помня себя выскочил в сени.
Во дворе он стащил с головы папаху, вытер разгоряченное лицо. С неба густо валил снег. За плетнем злобно вьюжился сыпучий сугроб, извилисто заостряя белесый, крутой гребень. Холодный ветер освежал лицо. Снежинки липли к щекам и, растаяв, остуженными каплями вместе со слезами сползали к всклокоченным усам. «Что же я наделал?» Сознание совершенного им поступка остро отозвалось в сердце. Еще никогда ни на кого из домашних не поднималась его рука. За всю жизнь не тронул пальцем ни жену, ни детей, а тут не сдержался и дал волю. Тяжко и горько было на душе у Петра Лигостаева. Он вошел в полутемный, мрачный, пропахший мышами и пылью амбар, присел на край сусека, свернул цигарку и жадно затянулся. На стене висели старые, полуоблезлые хомуты, наборная из тоненьких ремешков уздечка Ястреба, а рядом с ней новые вожжи. Вдоль каменной стены стояла долбленная для лодки, похожая на длинный гроб колода, изъеденная на боках червоточиной. На все это знакомое добро Лигостаев смотрел сейчас с холодным и равнодушным отчуждением. Только азиатское Маринкино седло с круто выгнутой передней лукой, с цветной на кошмовом потнике обшивкой, аккуратно заметанной покойной женой, напоминало о былой радости в этом доме. Куда это все ушло? Казалось, что жизнь беспощадно обманула его и теперь насмехается над его совестью. История с дочерью, казалось, несмываемым позором легла на его душу и повлекла за собой смерть любимой жены. С этого момента он утерял ту самую главную нить в жизни, за которую так прочно держался. Ощущение гнетущей пустоты становилось все сильнее и сильнее. Некому было сердечного слова сказать и не за что было ухватиться. С того дня, как схоронили Анну Степановну, Петр Николаевич сильно привязался к внучке. С ней как-то легче переносилось постигшее его несчастье. До сих пор этот маленький светлоглазый человечек был тем главным связующим в семье звеном, на котором так радостно расцветает домашний быт. Однако слишком тонкой и слабой оказалась Танюшкина ниточка, чтобы удержать на ней строптивый и вздорный характер Степаниды и сложную, кремневую натуру непутевого деда… А теперь еще на мать, глупую бабенку, с кнутом набросился? Как он теперь станет глядеть в чистые, светлые глаза внучки? Опять будет мучиться, как шесть лет назад, когда совершил одно беспутное дело и годами стыдился родным детям в глаза смотреть… Петр Николаевич перебрал в памяти все свои дурные поступки, но страшнее и хуже того не нашел…
Было это лет шесть назад. Вспомнился ему муж Олимпиады Лучевниковой, молодой, кудрявенький, улыбчивый, необстрелянный казак, разорванный японским снарядом в первом же бою. Ехал тогда после ареста Петр домой. Спешил к детям, к жене. С томительной, гнетущей тоской ждал военного суда. Однако вся сотня вступилась за него во главе с новым георгиевским кавалером Захаром Важениным, теперешним станичным писарем. Освободили. Не один он отказался стрелять тогда в рабочую демонстрацию, а целая сотня. Потому и не стали судить их. После тяжелой, постылой царской службы, после кровавой и бесполезной войны жадно потянуло домой, к семье, к плугу. С радостным в горле комом подъезжал к родному дому. Но его никто не встретил… Перекрутил дужку замка и с волнением вошел в прохладную горницу. Надо же было случиться, что дома в тот момент никого не оказалось.
Пришла соседка и сказала, что жена вместе с ребятами уехала к Каменному ерику верст за двенадцать бахчу полоть и обещалась заночевать там. Решил было сразу же туда и мчаться, да заявились дружочки, и, как всегда бывает, с бутылками. Выпили, поговорили.
Выпроводив гостей, Петр сводил отдохнувшего коня на реку, вымыл его, искупал, сам с ним поплавал, бодрым и свежим вернулся на двор и собрался ехать к семье. Только что хотел надеть старый мундир, в это время как угорелая в избу с криком вбежала молодая вдовушка Липка Лучевникова. Сказал он тогда соседке, что привез Олимпиаде кое-какие вещички, оставшиеся от погибшего мужа. Нести тотчас же соседка отсоветовала. Там и без того было много горя. Однако, встретив в поле Олимпиаду, соседка все же не, вытерпела и сказала, что вернулся-де Лигостаев и привез то и это… Олимпиада бросила работу и тут же прибежала. Едва успел Петр Николаевич поведать ей печальное о муже известие, как она повалилась, где стояла. Петр поднял сомлевшую вдовушку и уложил на кровать, побежал на кухню, зачерпнул ковш холодной воды, хотел плеснуть на лицо, белевшее в полутьме горницы.
«Не надо. – Вздрагивая от душившей ее спазмы, Олимпиада как безумная схватила его руку, сжала крепко. Трясясь сильным, горячим телом, отрывисто, словно в бреду, заговорила: – Загубили, проклятущие, моего милого, кучерявенького! А как я ждала его, родименького! Целые ноченьки напролет слезы лила и подушку с места на место перекладывала… Руки себе до кровинушки искусала… Господи боже мой! Да разве есть на свете еще другое мучение?»
Петр говорил в утешение какие-то пустые, маловразумительные слова и чувствовал, что не выдержит ее надрывного голоса и живого сердечного трепета.
«Скажи! Есть или нету? Я тебя спрашиваю», – повторяла она жутким, стопущим голосом.
Не находя слов, Петр ошеломленно молчал. Да какие там могли быть слова!.. Не было их. Они удушливо застревали в горле.
Закрыв глаза, перекатывая на подушке совсем разлохматившуюся голову, исступленно шептала:
«Молчишь! А мне что делать? Боже мой! Недолюбила… не дождалась… А тут еще Спиридон проклятый! У-ух! Один конец! В реку или в петлю!»
«Ты с ума спятила!» – вырвалось у него. Он выхватил руку и встряхнул Олимпиаду за плечи. Олимпиада всхлипывала и судорожно корчилась.
«Лучше убей! – трясущимися губами шептала она. – Пойми ты меня… Ведь один только месяц с казаком прожила! Ведь целый год ждала… А свекор, поганец, проходу не дает… Руки на себя наложу!..»
Она вцепилась ему в рукав. Петр почувствовал, что не в силах противиться дольше, и опустил охмелевшую голову на подушку, рядом с ее горячей и мокрой щекой. Забываясь, гладил ее мягкие волосы, пахнущие полевыми травами, да и прозоревал чуть ли не до самого утречка…
А жене-то и ребятишкам кто-то успел рассказать, что вернулся казак из похода домой…
Бахчевники застали его еще в постели, с мокрым на растрепанном чубу полотенцем…
«Миленький! Петенька! Родненький ты наш! Да что же такое с тобой приключилось? Спаси нас Христос!» – выкрикивая и на ходу крестясь, Анна Степановна бросилась к кровати и как подкошенная упала на грудь мужа.
А он и ее так же гладил по обгорелым на солнце волосам и говорил матери своих ребятишек пустые, фальшивые слова:
«Да ничего такого… родная моя… Выпили вчера лишнего… Дружочки пришли… Собрался было к вам скакать, да вот…»
Петр показал помутневшим взглядом на пустые в углу бутылки.
Загорелые, чумазые, выросшие за его отсутствие дети тоже подошли к постели и робко прижались к отцу. А он, хлипко вздыхая, плакал и не мог поднять мокрых, опозоренных глаз…
Ворошить прошлое не было сил… Жизнь показалась ему сейчас настолько гадкой, что он быстро вскочил, дрожащими губами заплевал цигарку и старательно растоптал валенком.