На стене висел палаш с начищенной медной рукояткой, на плетеном ветхом кресле - мундир с медалями. Старик перехватил вопросительный взгляд гостя и пояснил:
- Вот скоро господа на торжество съезжаться начнут, в парадном мундире встречать буду! - Он прошел вперед и уселся у окна.
- Садись, сударь! - указал он глазами на стул. - И я посижу; стар стал, ноги гудят; видать, вовсе отслужился, да вот нет сил уйти от ребят. Привык к вам, ой, как привык, сударь!
Аносов уселся напротив старика, тот смущенно признался:
- А я ведь у порога стоял и всё от слова до слова слышал. На душе радость забушевала: ловко вы с Илюшей фон барона отбрили... Ух, брат, много их на русской шее сидит!..
От похвалы Захара лицо Павла вспыхнуло. Чтобы перевести разговор на другое, он напомнил:
- Ты что-то интересное хотел рассказать, Захар.
- Что ж, это можно, только - по тайности. По душе ты мне пришелся, сударь. Преклонилось мое старое сердце к тебе, потому что чует оно: добр ты к простому человеку. Не заскоруз еще ты, Павел Петрович, в делах житейских! О народе и речь поведу, а ты верь старшему. Много, много пережито и переведано, горбом дошел, что к чему. Ты, сынок, в жизни прямо иди, не гнись; не бойся бури, не сломит! На свой народ надейся, прислушивайся к нему! Ты простому человеку доброе слово, как золотой лобанчик, подари, а он тебя большой любовью укрепит, никогда не выдаст в беде. Помни, милый, нет никого сильнее, умнее и вернее нашего простолюдина! И чуток он, и добр, и сердечен. Не лукавь перед ним, не криви душой: народ всё чувствует, всё ценит, всё знает, и его не обманешь. Довелось мне своими глазами увидеть многое. Скажу тебе, сударь, старое-бывалое. Только, чур, царским величеством о нем запрещено говорить! - Старик встал, неторопливо подошел к двери, прислушался.
- Ты это о ком, Захар? - удивляясь осторожности старика, спросил Аносов.
- Известно, о ком, - прошептал тот: - о нем, о батюшке Емельяне Ивановиче.
- О Пугачеве! Да ведь он и в наших краях прошел грозой. Дворяне сказывают: великий душегуб был!
Захар нахмурился.
- Ты не очень, сынок, бранись! - сурово перебил он.
- Да это всему свету известно! - с жаром вымолвил Аносов.
- Простой народ другое говорит! - твердо сказал старик. - Это верно: для господ он душегуб и разбойник, а для нас - защита и надёжа!
Горный кадет столько наслышался о жестокостях Пугачева, что удивился ласковому тону старика. Прошло больше четверти века, а в светских гостиных всё еще боязливым шёпотом говорили о "злодее, потрясавшем трон монархии". Между тем Захар таинственно продолжал:
- Для бар он душегуб, потому что помсту за крепостной народ вел и простому люду волю и правду нес. Мне самому довелось видеть Емельяна Ивановича в тяжелый смертный час и услышать его честное слово к народу...
Юноша притих, жадно ждал продолжения рассказа, но старик на минуту смолк; подумав, решительно махнул рукой:
- Ладно, так и быть, расскажу. Давненько это случилось, а вот на душе такое, будто вчера довелось видеть и слышать его. Известно вам, я в гвардии ее величества служил и по случаю событий в Москве был. И в этот самый день, когда на Болоте его терзали, наша рота караул у Лобного места держала. Затемно нас привели на Болото, выстроили, и стою я ни жив ни мертв, а на сердце поднялась великая смута. Посреди нашего каре - высокий помост, позади - народу видимо-невидимо. Слышно, как шумит, ропщет люд. Вот только солнышко поднялось из-за Москвы-реки, заиграли-залучились золотые маковки кремлевских церквей, и в эту пору пуще загомонил народ, заволновался, будто под ветерком деревья прошумели. Скосил я очи и вижу: среди народа двигаются сани с помостом, на них скамья, а на скамье сам батюшка Емельян Иванович сидит. Глаза так и жгут, а в руках две свечи ярого воска.
Ветерок колышет пламя свечей, воск на глазах плавится и стекает ему на руки, а он, батюшка, с жалостью смотрит на простых людей и всем кланяется. Глянул я вначале на него, потом на эшафот, а там столб с воздетым колесом, на солнышке блестит острая железная спица. "Мученик ты наш, мученик! За народ страдать будешь!" - и злость, и жалость меня тут взяли, зашлось от обиды мое сердце. Кажись, взмахнул бы штыком да и пошел на бар. Сытые, выхоленные, нарядные, тут же расхаживают они и улыбаются. И вот схватили его, батюшку, под руки и поволокли на эшафот...
- Ты всё это сам видел? - с бьющимся сердцем спросил Аносов, и ему вдруг стало бесконечно жаль Пугачева.
- Как тебя сейчас! - старик вздохнул и сокрушенно пожаловался: Солдат присягой связан, поставили - стой, скажут: стреляй, - стрелять будешь! Ну, а что у меня на душе было, не спрашивай... Скинул Емельян Иванович шапку, вздохнул полной грудью, взглянул на небеса, на Кремль и сказал народу: "Не боярам в Кремле сидеть! Меня казнят, а народ не казнишь; правду он сюда принесет. Берегите ее, братцы!".
- Да этого он и не говорил, Захар! - перебил Аносов. - Из правительственных листков известно, что струсил он, всё кланялся и плакал: "Прости, народ православный, отпусти, в чем я согрубил перед тобой, прости, народ православный!".
- Эх, милый, так это в господских грамотках так прописано, а в народе иное хранится. Я сам видел и слышал. Так и всколыхнуло меня, когда на площади весь народ ахнул в одну грудь: "Держись, батюшка, держись крепко! Не погибнешь ты под топором, унесем тебя в своем сердце..." Это верно! Палачи в ту пору сорвали с него бараний тулуп и потащили к плахе. Вырвался он, вскинул голову и закричал: "Не трожь, корявая рожа, смерти за свой народ не боюсь! - А сам всплеснул руками, опрокинулся навзничь на колоду и приказал: - Теперь руби, дворянская собака!". И палач вмиг отрубил ему голову...
- Не говорил он эти слова! - взволнованный рассказом старика, выкрикнул Аносов.
- Ты, сударь, не спорь. Тебя в ту пору на белом свете не было, а я уж в гвардии служил, и сердце мое не обманешь. Сам слышал! - убежденно подтвердил Захар: - А через три дня колёса, сани, эшафот и тела загубленных сожгли, в пепел обратили. Только я уголек всё-таки один уберег!
- Что ты говоришь! - вскочил юноша.
- Уберег и храню, как святыню. Ведь кровью Емельяна Ивановича он полит. А народ с кострищ по горстке пепла уносил... Нет, сударь, такое не забудется...
Аносов сидел молча, подавленный рассказом, не спуская глаз со старика. А Захар, растревоженный воспоминаниями, не мог успокоиться и продолжал:
- Я, милок, вот к чему речь веду. Народ не обманешь. К примеру сказать, на другой день после казни Емельяна Ивановича в Кремле на Красном крыльце при самом генерал-прокуроре Вяземском прочитали указ о прощении девяти преступников, которые царице с головой выдали батюшку. Объявили им прощение и оковы сняли. И сколь велика была толпа, собравшаяся проститься с батюшкой Емельяном Ивановичем, - столь ничтожно пришло людей на объявление милости христопродавцам этим. Мало того, сударь, только ушел князь Вяземский да дворяне, откуда ни возьмись, подошли простые люди и заплевали место, с коего огласили прощение. Кабы не гвардейцы, неизвестно, что бы стало с прощеными извергами... Видишь, как обернулось дело! И на том еще не окончилось... Отправили прощеных в Новороссийскую губернию к Потемкину, а и тот от них отмахнулся: "Не надо, - сказывает, - их мне; народ всё равно убьет иродов, а я в ответе!". Тогда погнали окаянных на поселение под Ригу, но и там их не приняли: латыши грозились каменьями забросать... И куда только не гоняли злодеев, никто не хотел принять. Что же, сударь, по правде судил народ: раз каиново дело свершили, ну и скитаться вам, окаянным, без сроку, без времени...
Старик закашлялся и смолк.