Без догмата - Генрик Сенкевич 13 стр.


До чего же чутка Анелька! Я притворялся спокойным и веселым, и в моем обращении с нею была

разве только едва ощутимая тень нового, но она и эту тень уловила и приняла к сердцу. Сегодня, когда мы, оставшись вдвоем (это бывает часто, ибо

нам умышленно стараются не мешать), просматривали альбомы, она вдруг смутилась, переменилась в лице. Я тотчас понял, что она хочет мне что то

сказать, но не решается. Через минуту мне пришла в голову шальная мысль, что я сейчас услышу признание в любви. Но я тут же вспомнил, что имею

дело с полькой. Такая вот польская сопливая девчонка (или, если хотите, такая королевна) скорее умрет, чем первая скажет «люблю». Если она на

твой вопрос пролепечет «да», и это уже с ее стороны великая милость.

Анелька быстро вывела меня из заблуждения. Она вдруг захлопнула альбом и, немного запинаясь от смущения, спросила:

– Что с тобой, Леон? Ведь с тобой что то случилось, правда?

Я стал ее уверять, что все в порядке, смеясь, успокаивал ее, но она, качая головой, твердила свое:

– Вот уже два дня я вижу, что у тебя что то на душе. Я понимаю, такого человека, как ты, каждый пустяк может расстроить… и все себя проверяю, не

я ли в этом виновата, не сказала ли чего такого, или…

Голос ее дрогнул, но она храбро посмотрела мне в глаза:

– Я тебя ничем не обидела? Скажи.

Была минута, когда у меня чуть не сорвалось с языка: «Если мне чего не хватает, так только тебя, моя драгоценная!» Но какой то страх, выражаясь

языком Гомера, ухватил меня за волосы. Анелька тут была ни при чем, я просто испугался, что сейчас щелкнет запор – и прощай моя свобода! Я

поцеловал у Анельки руку и сказал как можно веселее:

– Не беспокойся, моя дорогая, ничего со мной не случилось. Не тебе обо мне, а мне следует заботиться, чтобы тебе было здесь хорошо. Ведь ты –

наша гостья.

И я вторично поцеловал ее ручку, на этот раз даже обе. Все это можно было, на худой конец, отнести за счет родственных чувств, и – так жалка

натура человеческая! – это сознание придавало мне смелости, подобно калитке, за которой можно укрыться. Я называю это жалкой трусостью, ибо мне

ведь придется отвечать только перед самим собой, а себя то я уж, во всяком случае, не обману. Да и страх ответственности, кажется, не остановит

меня, – чувства всегда вели меня, куда им было угодно, а чувства мои к Анельке всецело властвуют надо мной. Вот еще и сейчас я ощущаю на губах

прикосновение ее руки – и блаженству моему, страстным желаниям нет границ. Рано или поздно я сам захлопну ту калитку, через которую сегодня мог

бы еще бежать на свободу… А мог бы я и вправду бежать? Да, если бы что нибудь со стороны мне помогло.

А между тем мне уже совершенно ясно, что Анелька любит меня. Все толкает меня к ней.

Сегодня я задал себе вопрос: если это неизбежно, зачем я медлю?

И ответ был таков: не хочу упустить ничего, хочу изведать полностью все волнения, трепетные минуты, волшебство недосказанных слов, вопрошающих

взглядов, ожидания. Хочу своим романом насладиться полностью. Я упрекал женщин в том, что для них внешние проявления чувства значат больше, чем

само чувство, а теперь и я стремлюсь не упустить ни единого из этих проявлений. Когда человек уже не молод, они так ему нужны! Кроме того, я

часто замечал, что у мужчин с обостренной впечатлительностью появляется в характере что то женское. Я же, помимо всего, в любви немного

эпикуреец.

После того разговора с Анелькой оба мы пришли в чудесное настроение. Вечером я помогал ей вырезать из бумаги абажуры, чтобы можно было при этом

касаться ее рук и платья.

Вечером я помогал ей вырезать из бумаги абажуры, чтобы можно было при этом

касаться ее рук и платья. Я нарочно мешал ей работать, а она расшалилась, как ребенок, и по временам дурашливо взывала к тете, твердя однотонной

скороговоркой, как жалуются всегда маленькие девочки:

– Тетя, Леон меня дразнит!

21 февраля

Дернуло же меня поехать в Варшаву на прием к советнику С! Здесь были одни мужчины. Советник усиленно старается собирать у себя представителей

различных лагерей, полагая, что за чаем с тартинками им легче будет прийти к соглашению, хотя он сам вряд ли ясно себе представляет, в чем,

собственно, должно заключаться это соглашение. Я, как человек, живущий почти постоянно за границей, приехал на это сборище для того, чтобы

узнать, что творится в умах моих соотечественников, и послушать их рассуждения. Но шумная толчея вызывала скуку, все было так, как обычно бывает

на слишком многолюдных собраниях. Люди одинаковых взглядов собирались отдельными группами и беседовали на интересующие их темы, поддакивая друг

другу, обмениваясь любезностями и так далее.

Я познакомился со многими здешними советниками, с представителями прессы. За границей между писателем и журналистом – большая дистанция. Там

писатель в глазах общества – художник и мыслитель, журналист – ремесленник (другого слова подобрать не могу). Здесь же, в Польше, такой разницы

не существует, и представителей обеих категорий окрестили одним общим именем: литератор. Большинство из них одновременно и писатели и

журналисты. И, как правило, они – люди гораздо более порядочные, чем иностранные журналисты. Не люблю газет и считаю, что они – бич

человечества. Быстрота, с какой они осведомляют публику о событиях, не искупает поверхностности этих сообщений и того, что, вводя в заблуждение

общественное мнение, они создают неслыханную путаницу в умах. Этого не может не заметить всякий непредубежденный человек. Газеты виноваты в том,

что люди разучились отличать правду от лжи, исчезло чувство справедливости, понятие о законности и беззаконии, зло обнаглело, кривда заговорила

языком правды, – словом, душа человечества стала слепой и безнравственной.

На этом собрании был, между прочим, и Ставовский – по общему мнению, самая умная голова во всем лагере крайних прогрессистов. Судя по его

выступлениям, он – человек способный, но страдает двумя болезнями: болезнью печени и «ячеством». Он носится со своим «я», как с полным стаканом

воды, и всегда как будто хочет сказать: «Осторожнее, не то пролью». Этот страх в силу внушения передается всем окружающим до такой степени, что

при Ставовском никто не смеет оспаривать его точку зрения. Авторитет его держится еще и на другом: он верит в то, что говорит. Этого человека

напрасно считают скептиком. Напротив, у него темперамент фанатика. Родись Ставовский несколько сот лет назад, он заседал бы в трибунале и

приговаривал бы людей к вырыванию языка за богохульство. В наши дни его фанатизм обращен на другое, теперь Ставовский полон ненависти к тому,

что страстно защищал бы в те времена, но, в сущности, это – тот же самый фанатизм.

Я приметил, что наши консерваторы вертятся вокруг Ставовского не только из любопытства – это бы еще куда ни шло, – нет, они, кажется, осторожно

заигрывают с ним. У нас в Польше – а может, и везде? – эта партия особой смелостью не отличается. Каждый консерватор, подходя к Ставовскому,

смотрел на него умильно, и на лбу у него как будто было написано: «Хоть я и консерватор, однако…» Это «однако» было как бы преддверием раскаяния

и всякого рода уступок.

Назад Дальше