Странная истома овладела мною, и, глядя на эту женщину, чьи
классические формы обрисовывались под легкой одеждой, я испытывал трепет восторга. Лауру тоже разморило, глаза ее затуманились, губы были
полуоткрыты, и во всей фигуре чувствовалась лень и расслабленность. Когда я на нее смотрел, она опускала веки, словно жалуясь на бессилие…
И я скоро предоставил лодке плыть по воле волн.
На виллу мы вернулись очень поздно. Это возвращение надолго останется у меня в памяти. После заката солнца, сплавившего небо и море в одно
ослепительное сияние без конца и границ, наступил вечер, такой дивный, какого я никогда не видывал даже на Ривьере. Из за моря встал огромный
красный месяц, пронизал мрак своим мягким светом, а на море проложил широкую сверкающую дорогу, по которой мы плыли до самого берега. Море
слегка колыхалось, как всегда в ночные часы. Казалось, грудь его поднимали глубокие вздохи. Из маленькой бухты долетали голоса лигурийских
рыбаков – они пели хором. Снова поднялся ветерок, но теперь он дул с берега и приносил запах цветущих апельсиновых деревьев. При всей своей
неспособности отдаваться целиком одному впечатлению, я был весь во власти волшебной тишины, царившей над сушей и морем и словно оседавшей, как
роса, на предметах и душах. По временам я смотрел на Лауру, сидевшую передо мной в свете месяца, как Елена Троянская, и мне чудилось, что мы
живем во времена древней Эллады и плывем сейчас куда то к священным оливковым рощам, где свершаются элевсинские таинства. И пережитые восторги
страсти казались мне не порывом чувственности, а каким то культом, мистически связывавшим нас с этой ночью, весной, со всей природой.
15 апреля
Пришло время уезжать, а мы всё не едем. Моя Геката не боится солнца. Дэвису оно полезно, а мне все равно, где быть, – здесь или в Швейцарии. Мне
приходит в голову одна неожиданная мысль. Она меня немного пугает, но выскажу ее откровенно: иногда мне думается, что душа христианина, даже
если в ней иссяк совершенно источник веры, не может жить одной красотой формы. Печальное для меня открытие! Ведь, если это верно, я теряю почву
под ногами. А мысль эта упорно возвращается и не дает мне покоя. Мы – не древние эллины, мы – люди иной культуры. Наши души отличаются
готическими извилинами и стремлением ввысь, чуждым душе эллина. Никогда нам от этого не избавиться. Наши души неудержимо стремятся вверх, а души
греков с безмятежной простотой стлались над землей. Те из нас, в ком еще силен дух Эллады, испытывают, правда, большую потребность в красоте и
ревниво ищут ее повсюду, по и они безотчетно жаждут, чтобы у Аспасии были глаза Дантовой Беатриче. Такие желания таятся и во мне. Как подумаю,
что это великолепное животное, Лаура, теперь – моя и будет моей, пока я этого хочу, я радуюсь вдвойне – и как мужчина, и как поклонник красоты.
А все таки чего то мне не хватает, и нечем дышать. На алтаре моего греческого храма стоит мраморная богиня, – но мой готический храм пуст. Я
признаю, что встретил сейчас нечто близкое к совершенству, но не могу отделаться от мысли, что за этим совершенством – мрак. Я прежде думал, что
в словах Гете: «Будьте подобны богам и животным», – вся мудрость жизни. А теперь, когда я выполняю завет Гете, я чувствую, что он сказал не все.
Ему следовало еще добавить: «Будьте подобны ангелам».
17 апреля
Сегодня Дэвис вошел в комнату, когда я сидел на скамеечке у ног Лауры, положив голову к ней на колени. Его бескровное лицо и тусклые глаза ни на
секунду не утратили своего угнетенного и равнодушного выражения.
Неслышно ступая в мягких туфлях, расшитых индийским рисунком – солнцами, – он,
как призрак, прошел мимо нас в соседнюю комнату, где помещалась библиотека. Лаура была великолепна в эту минуту, ее глаза сверкали неудержимым
гневом. Я встал, ожидая, что будет дальше. В первый момент я вообразил, что Дэвис сейчас выйдет из библиотеки с револьвером в руке, и решил, что
тогда выброшу его через окно вместе с пледом, револьвером и индийскими туфлями. Но Дэвис не вышел. Я ждал долго и напрасно. Не знаю, что он там
делал: размышлял о своей горькой судьбе или плакал? А может, остался совершенно равнодушен? Мы встретились все трое только за завтраком. Сидели
за столом как ни в чем не бывали. Быть может, это моя фантазия, – но мне качалось, что Лаура бросает на мужа грозные взгляды, а сквозь его
обычную апатию проглядывает сегодня тайная мука. Признаюсь, такая развязка была мне неприятнее всякой другой. Передо мной потом весь день стояло
лицо Дэвиса, стоит и сейчас немым укором. Я не забияка, но готов отвечать за свои поступки. И наконец, я шляхтич и предпочел бы, чтобы моим
соперником был не этот тщедушный, больной, беззащитный и несчастный человечишка. На душе у меня такой противный осадок, как будто я надавал
пощечин паралитику, – и редко я чувствовал такое отвращение к самому себе.
Все же мы, как обычно, отправились на прогулку по морю – я не хотел от нее отказываться, чтобы Лаура не подумала, будто я боюсь Дэвиса. Но в
лодке мы в первый раз повздорили. Я признался, что меня мучает совесть, а когда она меня высмеяла, сказал ей напрямик:
– Не к лицу тебе этот смех, а ты помни, что тебе все можно, кроме того, что тебе не к лицу.
Лаура нахмурила сросшиеся брови и ответила с горечью:
– Ну конечно, после того, что между нами было, ты можешь оскорблять меня еще более безнаказанно, чем Дэвиса.
Выслушав такой упрек, я принужден был извиниться. Мы быстро помирились, и Лаура стала рассказывать о себе. При этом я лишний раз смог убедиться
в остроте ее ума. У всех женщин, которых я знал, при подобных обстоятельствах появлялось непобедимое желание рассказать свою историю. Я их за
это и не виню, понимая, что им хотелось оправдаться и перед собой и передо мной, – потребность, которой мы, мужчины, вовсе не испытываем. Однако
я ни разу не встречал женщины, достаточно разумной, чтобы соблюдать в этих признаниях должную эстетическую меру, и достаточно правдивой, чтобы
не разрешать себе «лжи во спасение». То же самое утверждают все мужчины, и они же могут засвидетельствовать, что все эти истории падения
удивительно похожи одна на другую и поэтому нестерпимо скучны. Лаура начала говорить о себе тоже с излишней готовностью и некоторым
самодовольством, по тем и ограничилось ее сходство с другими падшими ангелами. В том, что она говорила, сквозило, пожалуй, желание порисоваться
оригинальностью, но никак не изобразить себя жертвой. Зная, что я скептик, она не хотела нарваться на снисходительную усмешку недоверия.
Искренность ее граничила с дерзостью и была бы цинична, если бы не то, что речь шла о своего рода системе, где эстетика полностью заменяла
этику. Лаура хочет, чтобы у ее жизни были черты Аполлона, а не горб Полишинеля, – вот ее философия. За Дэвиса она вышла не просто ради его
миллионов, а для того, чтобы с помощью этих миллионов, насколько это в силах человеческих, создать себе жизнь красивую не в обывательском, а в
самом высшем эстетическом смысле слова. Она, по ее словам, не чувствует себя ничем обязанной мужу, – она его заранее обо всем предупредила. Он
ей и жалок и противен.