Сколько раз мне доводилось видеть страсть,
горькую, мучительную, ранящую именно тем, что в ней не было любви. Я уже, кажется, говорил, что Снятынских связывает не только любовь, но и
безмерная дружба и нежность. Поэтому им хорошо вместе… Ах, я чувствую, что и я вот так же нежно любил бы Анельку, и мы с ней жили бы очень
дружно… Лучше об этом не думать!.. А Лаура – та, может быть, встречала в жизни много людей, которые безумно влюблялись в ее черные волосы,
классически прекрасную фигуру, ее брови, голос, взгляд, посадку головы, – но я уверен, что ее никто никогда не любил. Эта удивительная женщина
влечет к себе непреодолимо, но в то же время отталкивает, ничего в ней нет, кроме красоты, потому что даже ее необычайная интеллигентность –
только раба, которая ползает у ног ее красоты и завязывает ей котурны. Не далее как неделю назад я видел, как Лаура подавала милостыню ребенку
недавно утонувшего рыбака, и при этом мне подумалось: она с такой же грацией совершенно спокойно выколола бы глаза этому ребенку, если бы
думала, что это ей больше к лицу. Это всегда чувствуется, и потому то, встретив такую женщину, можно потерять голову, но нежно любить ее
невозможно. А Лаура понимает все, – кроме этого. Но до чего же она хороша! Когда она на днях сходила со ступеней террасы в сад, покачивая
дивными бедрами, мне, как говорит Словацкий, «казалось, что я умру». Решительно – я во власти двух сил, одна меня притягивает, другая
отталкивает. Хочу ехать в Швейцарию – и в то же время хочу вернуться в Рим. Чем это кончится, не знаю. Правильно говорит Рибо, что «хочу» – это
только состояние сознания, а не акт воли; а уж двойственное «хочу» – тем более не акт воли. Я получил письмо от своего нотариуса, он вызывает
меня в Рим по делам наследства. Нужно выполнить какие то формальности. Вероятно, все можно было бы сделать и без меня, если бы я сильно захотел
остаться здесь. Но ведь это – благовидный предлог для отъезда… С некоторых пор я люблю Лауру еще меньше, чем прежде. Она ничуть не виновата, она
всегда одинакова, но дело в том, что я недовольство собой перенес и на нее. В минуты внутреннего разлада я искал в ее объятиях не только
успокоения – нет, я как бы стремился сознательно унизиться и теперь злюсь на нее за это. Она же ничего не знает о моих душевных треволнениях.
Какое ей дело до всего того, что не может служить ей украшением? Она заметила только, что я стал нервнее и раздражительнее, спросила раз другой,
отчего, но ответа не добивалась.
Быть может, мое влечение к ней все таки одержит верх, и я не уеду, но, во всяком случае, скажу ей завтра или еще сегодня, что должен ехать.
Интересно, как она примет эту новость, тем более интересно, что я это неясно себе представляю. Подозреваю, что при всей ее страсти ко мне, такой
же, как у меня к ней, она тоже меня не любит (разумеется, если она вообще снисходит до того, чтобы любить или не любить кого либо). В душах
наших много сходного, но в тысячу раз больше противоположного.
Устал я страшно. Не могу не думать о том, какое впечатление мое письмо произвело в Плошове. Думаю об этом постоянно, даже тогда, когда со мной
Лаура, и вижу перед собой Анельку и тетю. Какая же Лаура счастливица, завидую ее неизменному спокойствию. А мне так трудно справиться с собой.
Я рад предстоящей перемене места. В Пельи, хоть это и морской курорт, сейчас совсем пусто. Жара стоит невозможная. Море не шелохнется в своем
ленивом покое, и ни на миг не плеснет волной у берега, словно обессилев от зноя. Порой подует жаркий ветер, поднимет облака белой пыли, и она
оседает толстым слоем на листьях пальм, букса, смоковниц и миртов, проникает даже в дом сквозь опущенные жалюзи.
Порой подует жаркий ветер, поднимет облака белой пыли, и она
оседает толстым слоем на листьях пальм, букса, смоковниц и миртов, проникает даже в дом сквозь опущенные жалюзи. У меня болят глаза – здесь все
стены отражают блеск солнца так ослепительно, что днем невозможно на них смотреть.
В Швейцарию или в Рим – лишь бы уехать отсюда! Мне кажется, везде будет лучше, чем здесь. В общем, мы все собираемся в путь. Дэвиса я не видел
уже четыре, а то и пять дней. Боюсь, что он не сегодня завтра окончательно свихнется. Доктор говорил мне, что бедняга то и дело предлагает ему
померяться силами. Это, по мнению врачей, очень скверный симптом.
Рим, Каза Озориа, 18 мая
Видно, мне было необходимо уединение. Сейчас я чувствую себя так, как в первое время в Пельи, – мне и грустно и хорошо. Даже лучше, чем было в
Пельи, – здесь я не чувствую того беспокойства, какое вызывала во мне с самого начала близость Лауры. Брожу по темному, пустому дому, нахожу
тысячи мелочей, напоминающих об отце, и память о нем опять свежа в душе моей. Образ его уже окутала было синяя дымка дали, а теперь я на каждом
шагу встречаюсь с его прежней реальной жизнью. На столе в рабочем кабинете лежат лупы, через которые он рассматривал всякие образцы, бронзовые
иглы для выковыривания сухой земли из отрытых при раскопках сосудов, краски, кисточки, начатые рукописи, записи, касающиеся его коллекций, –
словом, тысяча мелочей. По временам мне чудится, будто отец только вышел ненадолго и вернется к своим обычным занятиям, а когда эта иллюзия
рассеивается, во мне просыпается тоска по нем, искренняя и глубокая, и я чувствую, что люблю отца не как воспоминание, люблю его самого, спящего
вечным сном на Кампо Санто.
Но эта печаль настолько чище всех тех чувств, которые в последнее время владели мною, что мне с нею хорошо, я чувствую себя как бы
облагороженным ею, уже не таким развратным, каким я себе казался… И еще я убедился, что как бы отчаянно человек ни мудрил над собой, это не
может помешать ему радоваться, когда он замечает в себе какие нибудь добрые задатки. Откуда это неудержимое стремление людей к добру? Начав
разматывать этот клубок, я захожу иногда очень далеко. Как разум наш есть отражение логической закономерности всеобщего бытия, так, быть может,
и наше понятие добра – это отблеск какого то абсолютного добра? Если бы это было так, человек мог бы разом покончить со всеми своими сомнениями
и воскликнуть не только «Эврика!», но и «Аллилуйя!». Боюсь, однако, как бы эта моя теория не рассыпалась, подобно множеству других, – и потому
не решаюсь ее строить. В общем, все это подсказывают мне скорее чувства, чем логические рассуждения. Я еще непременно вернусь к этому вопросу,
ибо тут дело идет об извлечении занозы не из ноги, а из души. Но сейчас я слишком измучен, слишком мне грустно, хотя вместе с тем на душе хорошо
и покойно.
Кажется, человек – единственное из всех живых существ, которое способно поступать часто против своей воли. Оказывается, мне давно хотелось
покинуть Пельи, между тем дни шли за днями, а я не двигался с места. Даже накануне отъезда я был почти уверен, что останусь. Неожиданно мне
пришла на помощь сама Лаура.
Я сообщил ей о письме нотариуса и о моем предстоящем отъезде только для того, чтобы увидеть, какое это произведет впечатление. Мы были одни в
комнате. Я ждал какого нибудь восклицания, признаков волнения, протестов… Ничего подобного!
Услышав новость, Лаура повернулась ко мне и, прислонясь щекой к моей щеке, перебирая пальцами мои волосы, спросила:
– Но ты вернешься, не правда ли?
Право, для меня до сих пор остается загадкой, что это означало.