Но разве этот Кромицкий лучше меня? Разве его невроз, пошлая мания наживы, достойнее моего? Без всякого хвастовства могу сказать, что у
меня и чувства в десять раз тоньше, и порывы благороднее, и душа добрее и впечатлительнее, – и даже родная мать Кромицкого не стала бы отрицать,
что он меня глупее. Правда, я никогда в жизни не наживу не только миллиарда, но и десятой доли его, однако пока еще Кромицкий тоже не нажил и
сотой доли. Ручаюсь, что моей жене будет и теплее и светлее в жизни, чем жене Кромицкого, что жизнь ее будет шире и возвышеннее.
Не первый раз я в мыслях невольно сравниваю себя с Кромицким, и это меня даже сердит – настолько я считаю себя выше этого человека. Я и он –
жители разных планет. И, сравнивая наши души, я сказал бы, что к моей нужно подниматься вверх (при этом легко сломать себе шею). А к душе
Кромицкого такая девушка, как Анелька, определенно должна была бы спуститься вниз.
А может, ей это было бы не так трудно? Гнусный вопрос! Но я видел в жизни такие невообразимые вещи (в особенности у нас в Польше, где женщины
вообще стоят выше мужчин), что не могу не задать себе этот вопрос. Я встречал девушек с такими высокими стремлениями, что их можно назвать
крылатыми, чутких ко всему прекрасному и не шаблонному, – и эти девушки не только выходили замуж за болванов самого низкого пошиба, но на другой
день после свадьбы переходили, так сказать, в веру супруга, заражались от него пошлостью, суетностью, эгоизмом, узостью взглядов, мелочностью.
Мало того – некоторые даже этим щеголяли, как будто считая, что прежние их идеалы следовало после свадьбы выбросить за окно вместе с миртовым
венком. Они были уверены, что именно это значит быть доброй женой, и не отдавали себе отчета, что каждая из них жертвует взлетами души в угоду
склонностям обезьяны. Правда, рано или поздно во многих случаях наступала реакция, но, в общем, шекспировская Титания у нас – тип
распространенный, и каждый, наверное, встречал его в жизни.
Я – скептик до мозга костей, но скептицизм мой порожден болью сердца, ибо мне и в самом деле очень больно, как подумаю, что это самое может
случиться с Анелькой. Быть может, скоро и она тоже, вспоминая свои девичьи мечты и порывы, будет пожимать плечами, убежденная, что поставки для
Туркестана – вот это вещь, столь же важная, как и реальная, и такими вещами только и стоит заниматься в жизни. При этой мысли я прихожу в дикую
ярость. А ведь если с Анелькой произойдет такая метаморфоза, то отчасти по моей вине.
Однако мои раздумья и колебания объясняются не только нерешительностью, о которой пишет Снятынский. Есть и другая причина. У меня очень высокие
требования к браку, и это лишает меня отваги. Знаю, часто муж и жена сходятся характерами не более, чем две кривые доски пристают друг к другу,
– а между тем живут же как то. Но меня такой брак удовлетворить не может. Именно потому, что, в общем, я в счастье не очень то верю, я говорю
себе: пусть хоть в браке мне повезет. А возможно ли это? Странное дело, причина моих колебаний и нерешительности – не те неудачные браки, какие
я видел, а некоторые известные мне счастливые супружества. Вспоминая их, я говорю себе: «Да, вот это – настоящее! Не только в книжках бывают
счастливые браки! Надо суметь найти!»
11 июня
За последнее время мы с Лукомским очень подружились. Он уже не так замкнут и молчалив в моем обществе, как прежде. Вчера он зашел ко мне
вечером, и мы отправились бродить, дошли до самых терм Каракаллы. Потом я пригласил его к себе, и мы просидели почти до полуночи.
Потом я пригласил его к себе, и мы просидели почти до полуночи. Разговор наш я
хочу записать, потому что он меня несколько взволновал. Лукомскому, видно, было немного стыдно за свой порыв откровенности у статуи умирающего
гладиатора, но я нарочно заговорил о Польше, выпытал все, что лежало у него на душе, и в конце концов, когда разговор стал уже совсем дружеским,
сказал:
– Вы меня извините, пан Юзеф, за нескромный вопрос, – но я, право, не пойму одного: почему, если вы нуждаетесь в родном окружении, вы не поищете
себе подругу жизни среди наших соотечественниц? Того ощущения связи с родиной, которое она может вам дать, не даст ни ваша мастерская, ни ваши
помощники – поляки, и уж, разумеется, ни Крук и Курта.
Лукомский усмехнулся и, показывая кольцо на своем пальце, ответил:
– А я как раз собираюсь жениться, как только моя невеста снимет траур по отцу. Через два месяца поеду к ней.
– В окрестности Серпца?
– Нет, они из под Вилькомира.
– А что вы делали в Вилькомире?
– Я там и не был. Мы познакомились случайно в Риме, на Корсо.
– Счастливая случайность!
– Да, самая счастливая в моей жизни.
– Это было во время карнавала?
– Вовсе нет. Раз утром шел я по виа Кондотти, вижу – какие то две дамы, блондинки, видимо мать и дочь, на ломаном итальянском языке
расспрашивают прохожих, как пройти к Капитолию. Они твердили «Капитолио», «Капитоле», «Капитол», но их никто не понимал – по той простой
причине, что, как вы знаете, надо говорить «Кампидольо». Я догадался, что они польки, – земляков я сразу узнаю. Дамы страшно обрадовались, когда
я заговорил с ними по польски. Я тоже был рад этой встрече и не только указал им дорогу, но сам проводил их до Капитолия.
– И что же дальше? Вы себе не представляете, как меня интересует эта история! Значит, вы пошли вместе?
– Да. По дороге я успел заметить, что девушка стройна, как тополь, прекрасно сложена и красива, головка небольшая, уши точеные, лицо очень
выразительное, а ресницы совсем золотые. Такие лица только у полек бывают, здесь их не увидишь – разве только в Венеции, и то редко. Понравилось
мне и то, что она так внимательна к матери, которая очень тосковала по недавно умершему мужу. Я решил, что у этой девушки, наверное, доброе
сердце. С неделю я сопровождал их в качестве чичероне, а потом посватался.
– Как? Через неделю?
– Да. Потому что они собрались ехать обратно во Флоренцию.
– Ну, вы, я вижу, не из тех, кто долго раздумывает!
– Будь это в Польше, я бы, наверное, раздумывал дольше, но здесь, на чужбине, я готов был целовать у нее руки только за то, что она полька.
– Понятно. Но все же… Брак – это такой перелом в жизни…
– Это верно. Но что я мог бы придумать лучшего, если бы раздумывал не одну, а две или три недели? Признаюсь, были у меня причины колебаться. Не
очень то приятно говорить об этом, – ну, да… Видите ли, у нас в роду наследственная глухота. Дед под старость не слышал ничего, отец мой оглох в
сорок лет… С этим можно жить, но, что ни говори, это тяжелый крест, особенно для окружающих, потому что глухие бывают раздражительны. И вот я
задавал себе вопрос: вправе ли я связать свою жизнь с такой девушкой, раз мне грозит это несчастье, – ведь трудно будет ей со мной жить?
Слушая Лукомского, я только тут заметил, что у него в выражении глаз, в движениях головы, в манере слушать есть что то такое, что всегда
обличает глухоту. Слышит он пока отлично, но, видимо, постоянно проверяет, не ослабел ли уже у него слух.