К долгой вечерней работе лампу готовил сам дед, не доверяя никому — вдруг разобьют стекло, и тогда всё пропало; сколько видел в Чебачинске Антон ламп без стёкол, больше похожих на коптилки. Подстригался фитиль (дед называл его «кнот», что Антону нравилось больше: кнот-нот-енот!). Стекло чистилось ершом, хорошо промятой газетной бумагою. С газетами была проблема: выписывали только «Правду», но она сохранялась как материал для отцовских лекций по международному положению. Дед нашёл выход. В тридцать восьмом году «Правда» печатала «Краткий курс истории ВКП(б)»; целый месяц он занимал газету целиком. Но курс давно вышел отдельной книгой, и дед выпросил подшивку, говоря, что этот текст особенно хорошо впитывает грязь. Отец велел после употребленья газету сразу сжигать (строгую проверку проходили и все газетные листы, вешаемые на гвоздь в сортире, — нет ли там портрета или приказа Верховного Главнокомандующего). После завершающей протирки мягкой фланелью стекло становилось прозрачным, как слеза; жёлто-оранжевый язычок пламени был большой, с лист крыжовника — совсем не то, что тусклая электрическая лампочка под потолком, при нашей сверкающей красавице читали и шили даже в углу комнаты.
Для большей светлоты на стекло надевали в виде абажура двойной тетрадный лист с дырой посредине. И посейчас, когда на даче отключают свет и приходится зажигать лампу (не идущую, конечно, ни в какое сравненье с той, оставшейся в середине века) и нанизывать на её стекло такой абажур, Антон всегда вспоминает многократно слышанную историю, произошедшую перед войною в колхозе имени Двенадцатой годовщины Октября.
В правление пришло два письма, колхозников поздно вечером согнали в барак на общее собрание, постелили на стол кумачовую, выкроенную из лозунга скатерть с белыми буквами «ября», выбрали президиум, рабочий и почётный. Председатель Сопельняк, запинаясь, прочитал первое письмо, где сообщалось о смерти Надежды Константиновны Крупской, ленинца-большевика, жены и друга В.И. Ленина. Выступили сидевшие в президиуме бригадир Терёшкин и учётчица Кувычко (оба были родственники раскулаченных и всегда выступали), сказавшие, что Крупская — жена и друг, верный ленинец. Некоторое затрудненье вызвала резолюция, но с ней справились, и Терёшкин, нацепив на ламповое стекло в виде абажура лист бумаги, записал в протокол: «Смерть Круповской считать удовлетворительной».
Надо было читать второе письмо, но председатель почему-то медлил, шарил руками по столу и затравленно озирался. Наконец, когда дальше тянуть уже было некуда, он встал.
— Товарищи! — сказал председатель хрипло. — Второе письмо пропало. Я положил его тут, — он ударил ладонью по столу, так что пламя в лампе жёлтым языком метнулось вверх, — но здесь его нету.
Все зашумели, члены президиума тоже стали оглядываться, Терёшкин заглянул под стол.
— А о чём письмо-то?
— О бдительности.
Воцарилось молчание — и зал грохнул хохотом. Потом все разом замолкли.
— Так это… — вскочил Терёшкин, — это же вреди…
Но Сопельняк нажал бригадиру рукой на плечо. К нему возвращалось самообладание.
— Дверь закрыть и никого не выпускать, — распорядился он.
Искали везде, даже под скамейками задних рядов. Кувычко сказала, что к столу президиума никто вообще не подходил. Члены президиума оглядели друг друга. Снова стало тихо.
Председатель долго не мог свернуть самокрутку, пальцы его дрожали. Потом потянулся к лампе прикурить и вдруг застыл с самокруткой в зубах. На ламповом стекле в качестве абажура, с дыркой посредине, было распялено письмо о бдительности.
После этого собрания Сопельняка сняли, он спился и вскоре замёрз пьяный ночью во дворе собственного дома по пути в клозет.
Даже обычные нитки попадали в дом почему-то в виде перепутанного комка, который предстояло распутывать. Делал это дед, но, к сожалению, он считал, что такое занятие воспитывает терпенье и очень полезно детям. Никто из нас не выдерживал больше десяти минут; было непостижимо, как такой нудятиной можно заниматься часами. Дед не заставлял, говорил: сколько сможешь, но именно поэтому бросить сразу считалось неудобно. Второй этап шёл веселее: мотать эти нитки на пустые катушки (у деда намотка получалась, как фабричная: ряд к ряду), которые дед не выбрасывал, видимо, никогда — на многих сохранились наклейки «Зингеръ». Дед как будто знал, что будет война и исчезнут многие необходимые предметы: в кладовке у него хранились фитили, листы оконного стекла, сургуч, канифоль, точильные бруски, мешковина, полотна ножовок по металлу, болты и гайки, ненасаженные топоры и молотки, куски сапожного вара, пряжки, мусаты, напильники. Видимо, таким же знанием обладала и бабка, потому что среди её запасов были иголки, пуговицы, напёрстки, нитки мулине и обычные (в ненавистных комках), тесьма, обрезки флизелина, корсажная лента, бахрома, клеёнка, скатерти и даже неиспользованные простыни голландского полотна.
Шили всё сами, но иголки надо было иметь (в деревнях за одну давали гуся и курицу). Переплёткин мог выковать даже лемех для плуга, хотя и ворчал, что такие сложные профиля пусть делают на Уралмаше, но пилу сделать не мог. Раму мог связать любой плотник, но в неё надо было вставлять оконное стекло.
Может, такими запасливцами и выжила огромная страна, её гигантский тыл, где всё было для фронта, всё для победы, где практически исчезли магазины и годами не поступали населению кастрюли, бритвы, градусники, ножницы, зубные щётки, очки.
Вернулся с войны муж тёти Ларисы, Василий Илларионович. Молча осмотрел пресс для свёклы, ручные жерновки, мелкодырое решето, сделанное из детской ванночки (с неделю аккуратно дырявили дно пробойником), знаменитый градусник, толчёный мел с древесным углём, выполнявший функции зубного порошка, мохнатый нескладывающийся зонт из телячьей шкуры («Робинзон, живой Робинзон!»), деревянное корыто для свиней, выдолбленное из комля липы, приспособление для формовки мыла, ткацкий станок — тут ему слегка втёрли очки; на станке никто не ткал: по основе он работал ещё ничего, но по утку давал слишком редкую нитку, да и с сырьём было туговато.
— Впечатлительно. Образец натурального хозяйства эпохи позднего феодализма. Есть только два недостатка. Первый: отсутствует кожевенное производство.
— А кожи мокнут у нас за сараем, в чане, они очень вонючие, — вмешался Антон.
— Сдаюсь. Один недостаток. А именно: вы не умеете делать презервативы. Петр Иваныч, вы как историк — в натуральном хозяйстве XIX века не было презервативов?
Разговаривали при Антоне свободно; предполагалось, что он не понимает, о чём речь.
Отец дал справку: презервативы были известны гораздо раньше, ещё при Людовике XIV, делали их из узкого отростка мочевого пузыря королевского оленя. Из одного оленя — один презерватив. Он был очень тонкий и невероятной прочности — когда мочевой резервуар оленя заполняется, он растягивается в несколько раз и выдерживает огромные нагрузки — например, длительный бег скачками. Современные технологии не могут создать чего-нибудь аналогичного по эластичности и прочности. (Антона занимало и потом — как обстоит дело с этим соревнованием теперь, в конце двадцатого века?)
— За чем же дело стало? — веселился Василий Илларионович. — В Чебачинске, конечно, нет королевских оленей, но полно быков! Завтра же иду на бойню к нашему другу Бондаренке и беру у него пару бычьих пузырей!
— На помощь пару пузырей, на помощь пару пузырей, — запел Антон.
— Бычьи не подойдут, — сказал дед. — Слишком толсты.
— А у косули? В лесах за Боровым — тьма косуль. Это же почти королевский олень. Двустволку мою Лариса сохранила, отличное ружьё, с дамасковыми стволами, замки в шейку, ложе ореховое… Давно я не охотился. Завалим косулю-другую.
Но про мочевой пузырь косули дед ничего не знал, как и про этот орган у сайгаков, которые тоже водились недалеко — в степях за рудником Степняк.
«Презерватив» звучало хорошо, но, поколебавшись, для повторения перед засыпом Антон отдал предпочтенье недавно услышанному слову «псориаз». Псо-ри-аз.
13. Человек, Который не ест
— Приходил Которыйнеест, — сказала тётя Лариса.
Так прозывался Сергей Иванович Серов, музыкант, сосланный ещё в 38-м и квартировавший неподалёку.
Прозвище дал Антон, обозначив таким образом музыканта среди приглашённых на встречу Нового, 1945 года в перечне, написанном мелом по чёрной жести голландки.
Объясняли прозвание два обстоятельства: тётя Лариса читала толстую книгу «Человек, который смеётся», и — Антон впервые видел человека, регулярно отказывающегося от бабкиного предложения закусить чем Бог послал.
Которыйнеест в этот раз приходил, чтобы у кого-нибудь из членов патриархального клана взять урок растопки печи. Из военкомата ему привезли машину дров, по такому случаю он решил переселиться в большую комнату с отдельным входом.
Но отдельный вход существовал в паре с отдельною печью, кою предстояло этими дровами топить самому — хозяйка, вдова колчаковского полковника, дополнительную топку взять на себя отказалась.
— Так это ж сколько вам хлопот! — удивилась тётя Лариса.
— И очень хорошо. Надо же как-то избыть отпущенное мне ещё в этом мире время.
Но больше удивлялась тётя Лариса, с чего это майор так расщедрился. Выяснилось: Серов ещё до войны для своих учеников на станции сочинил марш, майор его недавно услышал, загорелся иметь собственный марш, музыкант аранжировал его для духового оркестра и получил дрова.
Серов преподавал музыку в городской школе и станционной, за ним присылали оттуда машину или лошадь.
Знакомства Серов, кроме Саввиных, ни с кем не водил. В конце войны к нему приехала какая-то женщина, но очень скоро умерла. Буквально следом умер и он, поговаривали о самоубийстве. Несколько писем Серова этой женщине (видимо, очень небольшую часть) Антон нашёл после смерти отца; к нему они попали, наверное, потому, что там упоминалось его семейство.
«10 ноября 1940 г. Получил Ваше письмо, милая Ольга Васильевна. Спасибо, голубушка, за все хлопоты. Деньги вышлю, как только дадут. Тут с этим непросто. Мой знакомый преподаватель, по совместительству художник, написал маслом на огромном жестяном листе плакат-рекламу для сберкассы: старый казах-аксакал прячет деньги в кубышку, а не заводит сберкнижку. Но заказчик-директор сказал, что старик получился слишком отрицательный, подрывающий национальную политику, и денег художнику платить не хочет.
Ещё летом у меня появился урок — местная очень успешливая спекулянтка по фамилии Делец (ей-богу!) пожелала, чтобы я учил фортепьяно её старшую дочь. Девочка музыкально очень тупа и вообще неразвита, но, кажется, это понимает, что вызывает к ней симпатию.
Вы спрашиваете про здоровье. С сердцем хуже, но меня это даже радует. Вот уже двадцать шесть месяцев я здесь. Почему? зачем? что я тут делаю? Поэтому всякую хворь я приветствую, ибо она приближает к чаемому финалу.
Кончаю, т. к. пишу при скверной, трещащей, хотя и добытой по блату свечке — в этом Богом забытом ужасном «городе» почему-тo всё время перебои с керосином. В одной милой интеллигентной семье — Саввиных, с которой я недавно здесь познакомился (и жалею, что не сделал этого раньше), в таких случаях жгут лучину — не думал, что мне придётся это когда-нибудь увидеть. Покойной ночи! Ваш СИ.
5 апреля 1941 г. Получил Ваше ласковое письмо, милая Оля (позвольте так Вас называть). Что я читаю? Здесь почти нет книг, изданных после 1913 года. Сначала было непривычно, но теперь я нахожу в этом особое странное удовольствие. Читаю с интересом короленковское «Русское богатство», к которому в юности относился с иронией, приложения к «Ниве». Перечитал Тургенева, Толстого, Гаршина, Бунина (он здесь не изъят), ещё кое-что из великой нашей литературы. Может, поэтому в русской провинции и сохранились такие люди, как старик Саввин, что они читают только классику, не ходят в кино, не читают газет, у них не гремит целый день радио — они остаются вне этого!