Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков 70 стр.


В числе прочего Антон собирался выполнить просьбу бабки, связанную с предсмертным письмом Иосифа Львовича, самого младшего из братьев Саввиных. Он, как и все они, кроме Антонова деда, был священник, посадили его в тридцать первом или втором году, «когда арестовывали всех священников». Вскоре он умер в харьковской тюрьме от дизентерии. Выдавая тело бабке, следователь передал ей и его письмо — «чего я делать бы не должен, но поражён силой духа вашего попа». Письмо баба иногда перечитывала и всегда плакала. Когда арестовали знакомого семьи студента Мирона за связи с бендеровцами, в доме в ожидании обыска вместе с фотографиями отца с Мироном у памятника Яну Собескому и отца с братом Василием, пребывающим на Колыме уже десятый год, сожгли и это письмо. Несмотря на перечитыванья, баба его содержание помнила плохо, о чём горевала. И просила Антона спросить у о. Павла — он должен помнить.

Павел Львович сказал, что письмо читал только два раза. Насколько он помнит, брат писал: просит о нём не печаловаться, ибо умирает за веру. Вера исчезнуть не может: её выгони в дверь, она влетит через окно. Но ему жаль, если истинная вера снова, как при первых христианах, уйдёт в катакомбы, — обратный путь будет долог и тяжёл, и сколько людей так и пройдут данный им Богом путь, так Бога и не познав. Только об этом он и сожалеет. Ещё запомнил Павел Львович: о. Иосиф писал, что у него нет злого чувства к его мучителям, ибо не ведают, что творят, и прощает их.

У бабки с о. Иосифом было связано настолько стойкое ощущенье несчастной судьбы, что когда после смерти деда она повредилась в уме, то говорила: «Потом Иосиф уехал из Вильны, но по дороге братья продали его в Египет».

Поговорили об Антоновом деде.

— Леонид в молодости был самый взрачный из нас, братьев.

— И самый сильный?

— Нет. Михаил, Иосиф были посильнее.

— Да куда уж?..

— Нет предела мощи человеческой, Господом дарованной…

Когда, дожидаясь обеда, они спорили о Бердяеве (дед почему-то считал, что философ кончил ортодоксальным христианством), раздались звуки клаксона и в зало вошёл архиерейский служка с ведром, обвязанным по жерловине белоснежной тряпицею: владыка посылал отцу Павлу в последний день масленицы, когда уже нельзя есть мяса, карасей из своего пруда. Ведро прислал тот самый архиерей, коему двоюродный дед был обязан восстановлением своей духовной карьеры.

Священство дед оставил давно. Сначала он служил фельдъегерем. Работа хорошо оплачивалась, но была опасной: кроме документов фельдъегери перевозили деньги.

Только за последние три года его работы по стране их погибло более семидесяти. Жена уговаривала бросить, но он только смеялся: «А как же я буду супругу кормить? На гроши, что платят в канцеляриях? Она у меня губернаторская дочь!» Или: «Даже артист Штраух

служил фельдъегерем и возил пакеты к Ленину. Вот и я вожу к Бухарину!» Но в тридцать шестом он вдруг уволился, говоря: противно, что эта служба подчиняется НКВД. И перешёл в Минфин на должность инкассатора, жену уверял, что это совсем не опасно: ездит он в общественном транспорте, деньги возит в потрёпанном парусиновом портфейле, никто и предположить не может, какие в нём суммы. И опять смеялся: «Мне даже револьвер не выдали. А уж они знают, что опасно, а что нет».

В начале войны Павел Львович сказал в присутствии двух сослуживцев: если американцы не откроют второй фронт, нам хана. Донесли — с разницей в один день — оба. За пораженческие настроения ему дали десять лет.

— Поразительно! — говорил отец Антона. — В это же самое время его брат в Чебачинске твердил то же самое и в тех же выражениях. Что значит гены!

— А когда открыли второй фронт, — спрашивал Антон Павла Львовича, — вас не собирались — по логике вещей — выпустить?

Дед улыбался и разводил руками. Его не отпустили и после выступления Рузвельта, когда духовные лица были освобождены из лагерей почти подчистую, — поскольку он, хотя и имел сан, сел как лицо светское. Свою десятку он отсидел от звонка до звонка, в Потьме, несколько лет на лесоповале. Когда бабка, несмотря на просьбы молчать, про это рассказывала, никто не верил, что такое можно выдержать; чебачинские слушатели в этом понимали.

После освобождения он получил минус десять; из городов, не входящих в десятку, ближайшим к Москве оказался Горький. Но на работу там нигде не брали, удалось устроиться только в области в деревенскую церковь псаломщиком и по совместительству церковным сторожем. Жена, приехав к нему и прожив в его сторожке четыре дня, переехать из Москвы отказалась.

Года через два в деревню привезли хоронить горьковского архиерея, завещавшего предать его земле на родине. Похороны полагались по архиерейскому чину. Но как раз в это время запил местный дьякон. Новый архиерей, приехавший отслужить заупокойную литургию, был в отчаянии. Павел Львович, обратясь к владыке, сказал, что может дьякона заменить, ибо окончил духовную семинарию.

— Документы, конечно, не сохранились, — устало сказал архиерей.

— Отчего ж, — возразил дед и показал документы, которые в свой единственный визит привезла жена.

— Так вы — выпускник Виленской семинарии! — взволновался архиерей. — Я тоже её окончил — разумеется значительно позже. Но из старых наставников ещё кое-кто не оставался за штатом. Отец Афанасий — он нам читал риторику.

— Мой крестный отец.

— Духовный воскормитель мой, — сказал архиерей.

Прощаясь, архиерей пообещал однокашника не оставить. Через два месяца дед уже служил — сначала дьяконом в какой-то церкви на окраине Горького, и, постепенно передвигаясь к центру, возвысился до Первого протоиерея кафедрального собора.

Мощная фигура, красивая седина, глубокий баритон, необычные проповеди — народ валил в собор валом.

Не всё сходило гладко. Проповедь пришёл послушать какой-то чин по делам религий. Тема была — слова Апостола Павла: «Будьте тверды в вере». На другой день деда вызвали в обком. Кроме вчерашнего чина присутствовал секретарь по пропаганде, до перехода на партийную работу читавший лекции о несообразностях и ошибках в Библии.

Он заявил, что дед подрывает в городе антирелигиозную пропаганду. Дед ответил так:

— Но вы же призываете свою паству быть верными учению марксизма-ленинизма. Вот и я призываю свою. Не вашу.

Партийцы наши не нашлись, что ответить; рассказывал дед, весь лучась от удовольствия от такой своей находчивости.

Кусочек одной из проповедей о. Павла Антон слышал — о душе, приобщившейся Святого Духа. Таковая душа становится вся осиянна светом, и в ней не остаётся ни одного уголка, не исполненного духовных очей, ничего сумеречного, она сама оказывается светом и духом.

36. Мама

Главное детское воспоминанье о маме: возвратившись с занятий, она лежит, положив на ухо подушку и укрывшись старой беличьей шубою — значит, ещё война, потому что шубу продали уже после. И не хочет вставать на ужин — это было непостижимо. Только когда Антон сам стал преподавать, он отдалённо стал представлять, что такое три полные ставки — десять, а то и двенадцать уроков в день. Занятия проходили в химической лаборатории, где не было даже вытяжного шкафа. Однажды она после двенадцатого урока пошла не домой, а в противоположную сторону, на вокзал, и её привёл шедший оттуда с работы сильно удивлённый дядя Лёня: «Идёт, спотыкается. Куда, спрашиваю. Молчит».

Непонятно, как она при такой нагрузке ещё руководила студенческим драмкружком.

— Как получилось? На педсовете завуч сказал: «Мы все — металлурги, горняки. А Анастасия Леонидовна в ленинградских и московских театрах бывала. У неё даже тётка в буфете Большого театра работает».

Тётка действительно там работала, рассказывала, как у неё до получки питались в долг Козловский и Лемешев, и устраивала племянницу на приставные места.

— Что отвечают на уроках, я слушать перестала. Выходит к доске парень, простоватый такой увалень, прикидываю: Тихон. Отвечает моя любимица Астафьева — до того хороша, глаз не оторвёшь, фигура, ноги, коса до пояса цвета овсяного снопа — отмечаю: живая Катерина, приодеть только. А моя лаборантка Валя Григорьева — черты лица крупные, грубые, сама толстая — вылитая Кабаниха! После спектакля Астафьева возымела бешеный успех у парней, забеременела, меня, хоть и беспартийную, вызывали на партком — почему я не внушаю в своём драмкружке принципы советской морали. Не случайно в пьесе «Подводная лодка Т-9» у вас студентка выходит в купальнике. А я говорю: так она же играет немецкую шпионку, да и на ту через минуту парторг лодки набрасывает халат! И вообще у нас больше никто не забеременел, у нас — мораль.

А лермонтовского Арбенина играл у меня брат Григорьевой — Кабанихи — изящный, красивый, и манеры откуда-то приобрёл! Бывает же такое в одной семье. Мои артисты просили: покажите, как играет Мордвинов. И самое смешное — я показывала! Но ещё забавнее: мой Григорьев, никогда Мордвинова не видя, очень похож был на него в «Маскараде». В нём погиб трагический актёр… Какой успех имел монолог «Что слёзы женские — вода…» Но ещё больший был у монолога Алеко в исполнении Леонтьева, преподавателя музыки, таланта, красавца и выпивохи, — потом он в прачечной, где пьянствовал с прачками, сварился в чане с кипятком. На сцене соорудили костёр: лампочки, обложенные стружками и красной бумагой. То ли из-за перегрева, то ли от замыкания костёр задымил по-настоящему. Но Алеко не растерялся и стал затаптывать пламя, перемежая монолог своими деловыми замечаниями, выдерживая размер и рифмы: «Там люди, в кучах за оградой не дышат утренней прохладой… Ишь, разгорелся как не надо! Главы пред идолами клонят и просят денег да цепей — я затопчу тебя, злодей!»

На районных олимпиадах артисты мамы занимали всегда первое место, в её трудовой книжке появлялись записи: «Премировать 4 кг-мами воблы», «Выдать 3 кг шрапнели». Антон, дитя войны, знал, что такое шрапнель, но оказалось, что это такая крупа. Драмкружок дал даже несколько платных спектаклей в областном театре.

— Так на «Грозе» был аншлаг! Деньги забирал профком, но один раз труппе разрешили взять что-то из них на празднование Нового года. В моей лаборатории устроили пир: нарубили таз винегрета, было даже рыбное заливное. В разбавленный спирт я добавила соединение… ну, неважно, есть такой изумрудный органический пищевой краситель… и объявила: абсент.

Антон в качестве артиста выступал с шести лет, и сразу же имел неприятности. В конце детского утренника в горном техникуме парторг Гонюков, вручая детям кульки с замечательными подарками (конфеты-подушечки, четыре пряника и яблоко), сказал маме: «Что это ваш герой объявлял тут? Всем известно, что про зайчика — стихотворение русско-народное, а не какого-то немца. Несвоевременно. Вы проследите!» А дело было в том, что перед началом своего выступленья Антон объявил (дед говорил, что всегда надо называть автора): «Владимир Карлович Петерсон! Зайчик!» И прочёл полный вариант бессмертного произведения «Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять». (История повторяется — если остаются её персонажи. Через двадцать пять лет дочь Антона Даша, гостя в Чебачинске, на таком же утреннике перед своим исполненьем звонко объявила: «Сочинил адмирал Сысков!» И прочитала:

Назад Дальше