Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Забавно, не правда ли? Соблазнить в четырнадцать лет, а потом оставить на бобах молодого мужчину, который, оказывается, и даром тебе не нужен, расстроить из-за пустяшного укола самолюбия чужое счастье – такое не всякой опытной кокетке под силу. А чего стоит фраза: «Пропустить даром этот афронт я не могла»? Так и слышишь рядом щелчок взводимого пистолетного курка в руках записного дуэлянта: «К барьеру, сударь!»
С детства Маля не любит проигрывать. Ни в спорах, ни в играх. Ни в чем. Ввязывается азартно в борьбу, выпускает коготки. «Порох! – всплескивает руками матушка. – Господи, в кого ты у нас такая уродилась, воительница?» (На одной из сохранившихся фотографий Кшесинской той поры – барышня в пышном платье с оборками, надменно глядящая в объектив. Вскинутый подбородок, полуулыбка плотно сжатых губ. Гордая польская панночка, хочется сказать.)
Она все больше разочаровывается в занятиях балетом. Томится на репетициях, не видит смысла в однообразной, тоскливой муштре у стенки. Обдумывает, как убедить родителей забрать ее из училища. Хочет стать пианисткой. Трудно сказать, чем бы все это закончилось, не вмешайся случай: она увидела впервые на сцене прославленную Вирджинию Цукки.
Петербургский балет в описываемую пору переживает упадок. Тускнеет на глазах уровень исполнительства ведущих балерин – Соколовой, Вазем, Горшенковой, заканчивающих в силу возраста свою карьеру, достойной смены ветеранам пока не видно. Публика, по инерции заполняющая кресла Мариинки, глухо ропщет на потерянное даром время, освистывает артистов. Балетные критики «Петербургской газеты» и «Биржевых ведомостей» мечут в театральных колонках громы и молнии по поводу мертвящего застоя в храме Мельпомены.
Положение в какой-то мере спасают гастролеры, главным образом итальянские. В Петербург наезжают периодически ведущие балерины миланской «Ла Скалы»: Дель Эра, Брианца, Гримальди, Леньяни. Иные из них заключают с дирекцией императорских театров контракты на несколько сезонов, танцуют заглавные партии текущего репертуара.
Сестра как-то, возвратившись рано с репетиции, попросила Малю об одолжении. Гвардеец барон Зедделер, Юлин поклонник, взял на нынешний вечер билеты в кафе-шантан «Кинь-грусть» на Островах, где выступает в антрепризе М. Лентовского приехавшая на гастроли итальянская виртуозка Вирджиния Цукки. Сам барон, к сожалению, пойти на спектакль не может, поскольку неожиданно назначен в караул. Не согласится ли Малечка ее сопровождать? Поскольку одной ей идти в публичное место не совсем прилично…
– У меня нет настроения выходить из дома… – прозвучало в ответ. – Взгляни, пожалуйста…
Мрачная, она сидела в общей их комнате возле туалетного столика, смотрелась в трюмо. По глупости расковыряла на лбу небольшой прыщик, который теперь воспалился и противно ныл.
– Чудовищно, правда?
– Да не видно почти ничего, дурочка! – Сестра засуетилась, стала перебирать на столике гору флакончиков и баночек. – Посиди спокойно минутку… – Отвернув крышку, принялась втирать подушечками пальцев кольд-крем в кожу, дула горячо на лоб. – Потерпи, потерпи! – Извлекла бархотку из пудреницы, мягко провела по больному месту. – Ну, – спросила иронично, – где же наш прыщик?.. Давай, собирайся быстрее, времени в обрез!
На небольшой сцене кафе-шантана, мало подходившей для классического танца, Цукки в тот вечер должна была танцевать в дивертисменте партию баядерки Падманы из балета «Брама». Сидевшие в зале за столиками посетители пили вино, курили, шептали на ушко комплименты раскрасневшимся дамам. Обстановка была самая что ни на есть кабацкая.
Маля ерзала в кресле, ожидая выхода итальянки, томилась. Жалела, что поддалась на уговор сестры. Снова стало зудеть на лбу расцарапанное место. Она постукивала нервно пальчиками по скатерти: появится когда-нибудь наконец эта Цукки?
Сорвав жидкие хлопки, раскланялась с публикой очередная исполнительница: камерная певица с вызывающим декольте. Ведущий объявил выход гастролерши, заиграла, покрывая шум зала, увертюра. Все, что за этим последовало, начиная со стремительного вылета на помост немолодой темноволосой балерины в пестрых шелках, не поддавалось определению. Ничего похожего она никогда не видела. Вот каким, оказывается, может быть балет!
«Появление на нашей сцене Цукки, – напишет она впоследствии, – открыло мне смысл и значение нашего искусства. Она произвела на меня впечатление потрясающее, незабываемое. Мне казалось, что я впервые начала понимать, как надо танцевать, чтобы иметь право называться артисткой, балериной. Цукки обладала изумительной мимикой. Всем движениям классического танца она придавала необычайное очарование, удивительную прелесть выражения. Для меня исполнение Цукки было и осталось подлинным искусством, и я поняла, что суть не только в виртуозной технике, которая должна служить средством, но не целью. У Цукки были необыкновенно выразительные движения рук и изгиб спины, которые я хотела запомнить, жадно следя еще детскими глазами за ее исполнением. Говорили потом, что у меня были движения рук и спины, как у Цукки. Я сразу ожила и поняла, к чему надо стремиться, какой артисткой надо быть».
Первое, о чем она подумала, пробудившись наутро: в жизни случилось что-то очень важное. Перед глазами стояла Цукки, осыпаемая цветами. Отныне у нее есть идеал! Она будет танцевать, как Цукки, станет такой же знаменитой. До выпускного экзамена – целых два года, многое можно успеть…
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Глава четвертая
1
Кто только не писал о ней на протяжении жизни! Балетные критики, светские и бульварные репортеры, мемуаристы. Профессионалы, дилетанты.
После войны один ее знакомый принес однажды стопку исписанных листов, говоря, что вычитал в них связанный с ней давний какой-то эпизод. Листы, по его словам, составляли часть обширных записок, которые его матушка получила от жившей по соседству дамы, а та в свою очередь от некоего доморощенного автора, обретавшегося где-то в окрестностях Дижона.
Пробегая глазами текст, она качала в изумлении головой: неужели – Марр? Тот самый! Провинциальный поручик-балетоман, с которым она познакомилась бог весть в каком году на полуночном маскараде в фойе театра. Служил, кажется, где-то на Дальнем Востоке, в столицу приехал к родному дяде на побывку.
Всплывали из глубин памяти картины… Петербург, зима… Гремящий музыкой вестибюль театра, скопище людей в масках… Как она интриговала встреченного в толпе смешного офицерика, отказывалась, несмотря на настойчивые его просьбы, назвать имя. Как он ждал ее на другой день у заваленного снегом служебного входа, не зная в лицо, как был изумлен, взволнован, обнаружив по голубому банту на ее ротонде, что встреченная им давеча незнакомка в черном «домино» – Кшесинская.
Она пригласила его тогда в гости на Каменноостровский. Напоила чаем, расспрашивала о службе, увлечениях, продемонстрировала способности любимого фоксика Джиби, прыгавшего по ее команде через стулья. Подарила книгу Плещеева «Наш балет», несколько своих фотографий. Хлопотала впоследствии перед Ники за какого-то армейского его товарища, осужденного на несколько лет в крепость за участие в дуэли и убийство обидчика жены…
Все это он красочно, эмоционально описал в воспоминаниях, не упустил ни малейшей подробности.
«Считаю своим нравственным долгом сказать, – читала она, – М.Ф. Кшесинская была не только добрым гением для бедных, для несчастных, заступницей за угнетенных – она была добрым гением и для «великих». Она была настолько чиста, что никакая клевета не могла коснуться ее. Все отметается от ее высокой, светлой личности, как отлетает от чистого кристалла пылинка, несомая ветром. Она была выше всего».
Растроганная, она тут же написала ему по обратному адресу:
«Вы будете удивлены, дорогой Генрих Людвигович, получив письмо от «черной маски с голубым бантом». Неожиданно мне передали часть Ваших записок, где Вы описываете встречу со мною в маскараде. Эти записки, написанные так просто, так жизненно, перенесли меня в мое далекое, счастливое прошлое. Я буду рада Вас встретить – если будете в Париже, заезжайте ко мне. Больше не зовут «карету Кшесинской», сама бегаю в метро, и уже двадцать лет у меня студия, и я работаю с утра до вечера.
Повторяю, буду рада Вас видеть.
Сердечный привет,
Княгиня М. Красинская.
10, Вилла Молитор – Париж (16). Тел. 34–38».
Он немедленно ей ответил – взволнованный случившимся, необыкновенно счастливый, благодарный за память. Какое-то время они обменивались короткими посланиями, пока летом 1950 года не повстречались, наконец, в курортном Пломбиере, где они с Андреем в то время лечились и отдыхали и куда пригласили жившего в соседнем Фаверне Марра на завтрак в «Отель де Бен».
«Я приоделась к этому случаю, – пишет она, – чтобы показаться ему в наилучшем виде, ведь я его ровно пятьдесят лет не видала и не имела никакого понятия, на что он похож. Когда я спустилась перед завтраком в гостиную, я видела, как сидящий в углу господин моментально встал и пошел мне навстречу, я поняла, что это был Марр. Небольшого роста, пожилой, с по-старинному расчесанными надвое бачками, аккуратно, но скромно одетый, он с глубоким волнением подошел ко мне, чтобы поздороваться, и с самым почтительным видом поцеловал мне руку. От волнения он почти не мог говорить, он только смотрел на меня с умилением, видимо, вспоминая нашу первую встречу на маскараде полвека назад. За завтраком он рассказал про свою жизнь, как попал в эмиграцию, какие перенес мытарства и как наконец ему дали место в Семинарии без жалованья. Он жил на старческой своей пенсии и был более нежели доволен своей судьбой… Я проводила Марра после завтрака на вокзал, и когда я с ним простилась и пошла обратно домой, то, оглянувшись назад видела, что он все стоял на том же месте. Увидав, что я обернулась, стал крестить меня. Потом я получала от него письма с поздравлениями по разным случаям, всегда очень трогательные и сердечные. Я все мечтала опять его увидеть в следующем году, когда попаду в Пломбиер. Но в последующих своих письмах Марр стал жаловаться на состояние своего здоровья, на то, что он очень ослабел, уже не может разносить тяжелые почтовые посылки по Семинарии, как раньше, и с трудом уже прислуживает в церкви. К лету он писал, что в этом году он уже не сможет приехать в Пломбиер из-за слабости и недомогания, и выражал опасения, что он меня не увидит».
«Когда я была в Пломбиере в августе 1951 года, – читаем в продолжении, – одна знакомая предложила свезти меня в Фаверне на своем автомобиле и предупредила Марра о часе моего приезда в Фаверне, и когда мы подъехали на автомобиле к воротам Семинарии, я увидела его стоящим у ворот в ожидании меня. За год, что я его не видела, он очень изменился, осунулся, и не было той бодрости в нем, как в предыдущем году.
Он очень обрадовался меня снова увидеть и повел меня посмотреть его комнатку. Комнатка была расположена над входными воротами, как это часто делается, сводчатый низкий потолок, полукруглое окно до пола и почти что никакой обстановки, кроме кресла и стола, маленький железный, на трех ножках, умывальник и самое примитивное ложе вместо постели; комнатка напоминала, скорее, келью в монастыре. Несколько образов были единственными украшениями на стенах. Но он был доволен, больше ему ничего не надо было. Питался он у себя в комнате, а пищу получал с общей кухни, куда ходил со своей посудой; кормили, как он говорил, хорошо и сытно, за все он благодарил Бога. Он попросил меня сесть в его кресло хоть на минуточку, чтобы потом вспоминать, что я посетила его комнатку и сидела в его кресле.