Ира и Рая перекидывались записками и хихикали. Муся, обернувшись, шепнула мне: «Нина, ты придешь завтра к часу американку исполнять?» – «Приду». – «Я знаю, она не придет», – проговорила Ира. «Приду, если ничего не случится со мной». Я постаралась улыбнуться. «Ну, ты нарочно заболеешь». – «Нет, зачем же нарочно?» По дороге домой я, кажется, даже немного оживилась, но не пропадала возникшая мысль как-то отвертеться завтра от школы. Что же сделать? Отравиться? Почему-то не было ни страшно, ни ужасно, и не было жаль жизни, как будто проще ничего нельзя было придумать.
У бабушки я стащила пузырек опиума и, пообедав, пошла домой. «А вдруг я раздумаю?» Накапала в чашку двадцать темных капелек и перед сном выпила. Выпила! Едкой горечью обдало рот, ударило в нос. Я была довольна своей решимостью и, укутавшись в одеяло, приготовилась заснуть. Но не спалось, в полумечтательной форме думала о том, что будет завтра, не верилось, что умру. Было как-то странно – одна часть меня радовалась, что не придется идти в школу, а другая робко и несмело вздрагивала. Неужели умру?
Когда начала охватывать дремотная, головокружительная слабость, мне показалось, что сводит назад голову, я судорожно рванулась и скорчилась. Проснулась, когда мама вошла за чем-то в комнату, хотела открыть глаза и подумала: «Вдруг я чем-то выдала себя?» Сквозь ресницы смотрела на яркий свет, а когда мама потушила лампу, то, успокоившись, сказала ей что-то. Через несколько минут посмотрела на часы, было без двадцати минут час. «Прошло два с половиной часа. Что же это значит?» Не вытерпев, села на постель, обняв колени. «Двадцать капель. А вдруг не опиум? Нет, быть не может. Что ж он не действует?»
Попробовала пульс, он бился часто-часто, и мне было жарко. Запрокинув голову, лежала на спине и думала: «Что же это значит?» Опять проснулась ночью, было темно, на стене сиял яркий лунный свет. «Это жестоко! Неужели обман? Неужели не опиум? Неужели идти в школу? О нет! Но что же делать? Теперь уже не подействует, но ведь двадцать капель… Что ж это было?» Стараясь заснуть, долго лежала поджав ноги. «Как же мне не везет! Решилась раз отравиться, да и то не вышло». Утром встала, как всегда, бросилась к бабушке с вопросом: «Что в том пузырьке?» Оказалось, опиум с какими-то каплями.
<22 октября 1934>
Мое недоуменно-напряженное и скучное настроение как будто проходит, а сегодня было довольно весело. Немка наша не пришла, и мы на уроке вздумали переписываться с Левкой. Вначале шло на удивление хорошо, но потом он покрыл нас таким матом, наговорил такие гадости… Вот сволочь! Мы прервали с ним переписку. И все же было весело. Левка сейчас у нас самый хулиган в классе, никто не может с такой откровенностью и простодушным весельем обсыпать матерком, наговорить мерзостей, но никто и не смеется так заразительно и обаятельно.
Я серьезно злилась на него, но когда он после уроков о чем-то говорил с Ирой, то не могла не восхищаться его слегка откинутой головой с пышной золотистой шевелюрой волос над удивительно красивым лбом, этими чуть полузакрытыми глазами и небрежной, часто презрительной, наглой и хулиганской, но такой симпатичной улыбкой. О, он очень хорош и так безгранично весел. Я никак не могу понять, как человек, столько читавший, развитой и живущий в хорошей семье, может быть в то же время таким омерзительным хулиганом.
Муся как-то сказала мне: «Знаешь, Нина, что я тебе скажу. Ты нравишься одному мальчику». – «Я?.. Это мило… Нет, лучше не говори кому. Я буду смотреть на него по-другому». – «Вот глупости». – «Ну кому?» – «Маргоше». – «Маргоше? Откуда ты выдумала?» – «Он сам сказал». – «Да ну, не верю. Когда?» – «Мы с Зиной вчера переписывались с ним, спрашивали, кто ему нравится. Он написал: Луговская». Она еще что-то врала, но я мало верила этому, да и не до того было. Какого черта вздумалось тогда Мусе рассказать мне об их переписке, но я теперь не могу успокоиться. Так раздражает эта неопределенность положения, хочется узнать, действительно ли верно «то» или нет.
Теперь я почти не верю, да и как могла поверить? Все было сделано Маргошей для отвода глаз, да и какой дурак будет рассказывать так откровенно о своих симпатиях. Он соврал, посмеялся, а я… почти поверила, но хорошо, что не полностью. Однако мысль о нем уже не покидала меня, наблюдая и украдкой посматривая на него, я старалась заметить хоть что-нибудь выдающее его, взгляд или слово, но ничего заметить было нельзя. Сейчас обостренное внимание за Маргошей как-то уменьшается, но все же я неотступно и незаметно продолжаю следить за ним. Все новости получаю от Муси, с которой он оживленно беседует на уроках. Когда же я случайно подошла к ним и он, говоря что-то, смотрел на меня, мне было приятно, хотя я и уверена, что он мне совершенно не нравится.
<26 октября 1934>
Если бы я была влюблена в Маргошу, я не думала бы о нем больше, я все же уверяю себя, что он мне не нравится. Я вспоминаю мое увлечение Левкой, когда я по целым часам смотрела на него, бледнела и дрожала при каждом его слове и восхищалась всяким его движением. Но это было совсем не то. Маргоша меня интересует, я его чувствую. Он неуклюж и неповоротлив, как медведь, смешон и некрасив, и я все это сознаю. И все же непонятное удовольствие доставляет следить за ним, видеть его косолапую фигуру в зале, поймать случайный и равнодушный взгляд. Мне надо отвлечься, пересесть на другое место и постараться все забыть, а я… только усиливаю то, что надо пресечь. Но это скоро пройдет, это должно пройти.
Трудно и интересно тщательно скрывать от всех мое состояние, не проявлять к Маргоше лишнего интереса, не посматривать на него чаще принятого. Это мне пока удается, но так жутко нервируют вечная напряженность и ожидание чего-то. Иногда я не сдерживаюсь и взглядываю на него, и тогда нестерпимо, неприятно и стыдно становится перед собой. Но ведь Маргоше нравится Муся, так о чем же я думаю? Я ведь в этом уверена и, несмотря ни на что, каждый день с болезненным нетерпением ожидаю какого-нибудь слова, обращенного ко мне, или улыбки.
Муся так оживленно и просто говорит с ним, так естественно и мило подтрунивает, а ей ведь всего четырнадцать лет. Мне уже шестнадцать, я глупая и страшная девка. Иногда мне бывает где-то на самом дне души тяжело и обидно, что я так неспособна, некрасива и неинтересна как человек, что никто ни минуты не бывает мною заинтересован. И такие тоскливые и невыносимые минуты приходят все чаще, ни с того ни с сего вдруг нападет что-то, и еле сдерживаешь себя. Боюсь, что в этом году опять придется прогуливать, чтоб как-нибудь спастись от тоски.
<30 октября 1934>
Как и во всякий выходной, я вчера скучала. Днем зашла к Ире, чтоб рассеяться немного, она сидела на постели, высокая, узкая, с черной лавиной распущенных волос, в коротеньком старом платье. Мы немного поболтали о разных глупостях, она предлагала пойти к Мусе, но я отказалась, боясь встретить там кого-нибудь из посторонних или ее родителей, дико и смешно представить, что я там делала бы и что говорила.
Вечером был папа. И опять подступали к горлу беспощадная едкая злость на большевиков, отчаяние к своему бессилию, жалость к нему, больному и бездомному бродяге. А потом, начитавшись Лермонтова, вздумала писать стихи, улыбаясь, вытащила бумагу и ручку, написала бессмысленную чушь, хотела разорвать, но решила более удачную часть переписать в дневник.
Я ненавижу свет, но и люблю безмерно,
Что светом называется у нас.
Так опротивела текущая так мерно
Жизнь, в ужас приводящая подчас.
Моя судьба тихонько, незаметно
Жить в тесной, темной скорлупе,
И никому не знать моей мечты заветной
О том, что лишь известно мне.
<12 ноября 1934>
Восьмого должны были у сестер собраться ребята, и я с волнением и страхом ждала этого вечера, начав даже побаиваться, что вдруг они не придут, но часам к девяти все стали собираться. Я долго не могла преодолеть своей робости и войти к ним и, пожалуй, так бы и не решилась, если бы сестра не догадалась постучать в стену и крикнуть: «Нина, маленькая, иди сюда». Я вошла. Гости сидели на постели и на стульях, Нина играла на рояле, а посреди комнаты, картинно встав в позу, какой-то парень пел громко и с надрывом. Я, мельком осмотрев всех, встала у стены и уже больше не боялась. Так просты и веселы были все и так мало обращали на меня внимания, что я невольно почувствовала себя своей. Все они казались такими хорошими и, пожалуй, добрыми. Я страшно жалела, что не пришел Женька, и до одиннадцати часов тайно ждала его. Также очень огорчена была и Ляля, а когда Жорка сказал, что тот ушел на другую вечеринку, у нее на глазах были слезы. Мне теперь кажется, что он ей нравится больше обыкновенного. Вечером я осталась довольна чуть ли не больше других и чувствовала себя вполне удовлетворенной, потому что не побоялась войти к ним.
Вчера состоялся у Жени и Ляли вечер в общежитии, их группа поставила небольшой водевиль, и девочки звали меня с собой. Около девяти часов я вместе с Ксюшей выехала к ним, и как-то случайно мы не доехали одной остановки и, волнуясь и смеясь, бежали по темному пустому переулку. Кое-как добрались до общежития и вошли, растерянно озираясь. Вокруг были чужие, незнакомые и кажущиеся враждебными лица! Наконец у дверей в зал я встретила Жорку, который по поручению Ляли встречал нас, он-то и привел нас на первые места и усадил там. Кругом шумело и говорило веселое и такое симпатичное мне студенчество, я глядела кругом, ловила каждое движение и слово окружающих.
Потом, немного освоившись, я вошла за кулисы и… вдруг очутилась в женской уборной. Передо мной стояло несколько артистов, и хоть бы одно знакомое лицо! Прошло несколько неловких минут, в течение которых я молча таращила на них глаза, не понимая, неужели грим так изменил их, но тут вошла девица в голубом платье и в светлом парике, и по голосу я узнала сестру Женю. Но даже и после этого, когда я немного свыклась со всеми, не раз удивленно поднимала глаза на загримированные чужие рожи. Но вот началось представление. Режиссер Женька остроумно придумал представлять артистов в абсолютной темноте, освещая их лица карманными фонариками. Часто происходили заминки за колеблющимися складками занавеса, и я так болезненно принимала злорадный и насмешливый смех публики.
Но еще больше я начала волноваться, когда занавес подняли и на сцене очутилась Женя. Мне жутко и страшно становилось за нее, и на протяжении всей пьесы я все боялась, что она провалится. Но все обошлось благополучно, после жидких хлопков все начали расходиться, а мы с Ксюшкой пошли за кулисы. Все были настроены повышенно и взволнованно. Переодевшись, сестры забрали свои манатки и пошли по длинным светлым коридорам в комнату, где жили их друзья. Мы с Ксюшкой довольно долго ходили по коридору около комнаты ребят, пока нас не пригласили войти. Там творился жуткий беспорядок, все постели были закиданы пальто, костюмами и бумагами. Мы уселись на одной постели, танцевать сестры не пошли и долго сидели, разговаривая с ребятами. Электричество притушили, тонущие в полумраке контуры неожиданно освещались фонариками. Все смеялись и шутили, а я, пользуясь темнотой, смотрела на Женьку и чувствовала, как поднимались к нему симпатия и хорошее благодарное чувство. Он сидел усталый и, пожалуй, сонный, в распахнутой слегка на груди рубашке, добрый, ласковый и хорошо улыбающийся. Да, действительно, Женька мне серьезно нравится, так что посмотрим, что дальше будет.
<13 ноября 1934>
Опять выскочила я из колеи. Опять не нахожу себе места, мысли и желания, невыразимые и наивные, вновь лезут в голову. Я же почти брежу институтом и… кажется, Женей. Папа мне недавно сказал, что в Текстильный институт в январе начнется набор, и я хотя и уверена, что туда принимают после восьмой группы, но все же очень просила Лялю узнать все подробнее. А вдруг я вырвусь наконец из душной и противной школы, вырвусь уже на все время! А там… совсем другая жизнь. Хотя об институте и думать нечего, но я верю и не верю в это. А так хочется мечтать! Часто вспоминается Женька, когда он, подняв голову, что-то говорил Ляле и смеялся, как может смеяться только он. Я, кажется, слишком пристрастна к нему! Возможно. Я знаю, что потом придет разочарование и глупое увлечение пройдет, но это потом… А теперь… его лицо, освещенное кругом фонарей, и у меня в душе какое-то тихое радостное спокойствие.