Раза два я входила в комнату, где сидел Женя, рылась в шкафу и украдкой взглядывала на его спину, а потом долго сидела в своей комнате. Побывав «там», я как-то немного успокаивалась, могла даже прочесть страницы две, но, услыхав из соседней комнаты его смех, не выдерживала и, мучаясь и злясь, прижималась ухом к холодному камню стены. Звук настолько усиливался, что можно было разобрать отдельные слова, и я жадно слушала, не стараясь вникать в содержание, а просто наслаждаясь его голосом. Потом тяга «туда» все усиливалась и усиливалась.
Я брала зеркало, оправляла волосы и платье, кусала пальцы, потом, почувствовав, что надо разрядиться, я, взяв альбом, опять пошла туда. Положив его на рояль, я подошла к столу и начала рассматривать композиции. Оба, уткнувшись в работу, не обращали на меня никакого внимания, и я, постояв довольно долго, собиралась уходить. Вдруг Женя, откинув голову, повернулся ко мне и, облокотившись рукой на спинку стула, проговорил с таким видом, будто хотел сказать очень важное, несколько снисходительно улыбаясь: «Ну, Нина, как живем?» Так обычно говорят детям, и я тогда, еще больше по-детски, ответила: «Ничего». – «А где Стюша?» – «Кто?» – переспросила я, почувствовав, что улыбаюсь во весь рот и… краснею. «Ну как ее? Ксюша?» – «А! Дома, по всей вероятности, где же ей быть…»
Я направилась к двери. «Нина! Пойди-ка сюда, я тебе скажу что-то», – позвала сестра, и я с удовольствием вернулась: «Ну, чего?» Она засмеялась: «Нет, завтра скажу». – «Чего, Жень?» – «Вот тебе и чего». – «Ну, Женя!» – «Хочешь, останься у нас?» – проговорила она. «А чего? Здесь скучно», – буркнула я, продолжая с внимательнейшим видом рассматривать рисунок. А потом я взглянула на сестру, которая так хитро и многозначительно улыбалась, что мне стало страшно и стыдно.
Я сразу же ушла, а за дверью долго стояла, схватившись рукой за голову, и мучительно думала: «Да, так всегда говорили мне взрослые: как живем?» Боль в душе была неопределенная и непрерывная, растекающаяся и давящая, точно зубная, она тянула вниз, по временам ее хотелось скинуть, оторвать. Я безнадежно и тяжело ходила по комнате, повторяя: «Так всегда говорят с детьми». Это как-то сразу все открывало. К восьми часам должны были подойти Нина и Дуся, но была уже половина десятого, а их не было. «Неужели просижу весь вечер и не увижу его?» – думала я, и мне хотелось плакать от досады и обиды. И опять я подолгу слушала через стену их разговор, морщилась и кусала губы, чтоб не заплакать. И все-таки опять не вытерпела, решив пойти и послушать там радио.
Я встала около рояля и, облокотившись на него, без дум глядела перед собой, чувствуя такую слабость и усталость, как после сильной физической боли, которая уже прошла, оставив чувство успокоения и довольства. Сестра и Женя работали, изредка переговариваясь. Я подошла к столу, чтоб взять альбом, и случайно увидела трамвайные билеты. «Можно я стащу у тебя немного?» – спросила я у сестры, а Женя, вдруг подняв голову и неожиданно весь просияв в улыбке, сказал: «Нельзя». Я смотрела на него, смеясь, и чувствовала, как поглощает меня обаяние его смеющихся серых глаз и преобразившегося лица. У него очаровательная улыбка, но он мало смеялся в этот вечер.
Около одиннадцати сообщили по радио, что в Ленинграде убит товарищ Киров, член Политбюро. «А-а! Боже мой!» – воскликнул Женя, схватившись за щеку, и голос его был наполнен слезами. Мне было немножко стыдно, что у меня ничего не дрогнуло в душе при этом извещении, наоборот, я чувствовала радость, подумав: «Значит, есть еще у нас борьба, организации и настоящие люди. Значит, не погрязли еще все в помоях социализма». И я жалела, что не могла быть свидетельницей этого страшного и громкого происшествия. Да, теперь такая буча поднимется. Весь остаток вечера ребята говорили про это. А когда они уходили, я стояла в комнате у сестер, и Женя все-таки ухитрился кивнуть мне из коридора через голову Ляли и помахать свертком бумаги. Меня сбивает с толку его ласковость и внимание, может быть, только благодаря моему положению ребенка он и относится ко мне так. Черт возьми! А я ведь люблю его.
<8 декабря 1934>
Как-то вечером сестра спросила меня: «Ну, как тебе нравится Женя? Правда, хорош». – «Женя? Да, веселый мальчик», – проговорила я равнодушно, а сама поду мала, что это неладно. В тот же вечер она сказала: «А знаешь, Нина, ты покраснела, когда он с тобой заговорил». – «Это когда, в последний раз?» – «Нет, перед этим». – «А-а, когда он спросил, как живем? Помню, помню. Это от неожиданности». И я внимательно следила за собой, чтобы говорить спокойно и не покраснеть вновь. Что за черт? Откуда они могли узнать, что мне нравится он? Или прочли мой дневник? Нет, такой подлости я от них не ожидаю, было б слишком гадко. И все-таки они что-то подозревают, а Ляля каждый вечер, как увидит, что я скучаю, спрашивает: «Не влюблена ли ты, Нина?» – «Нет. Не в кого», – отвечаю я равнодушно. «А правда, тебе бы следовало влюбиться. Хочешь, я тебя с Женей сведу?» Я в это время разговаривала с сестрой и, ответив ей, только тогда повернулась к Ляле: «Да, ведь интересно взаимно, а он, так сказать, обреченный».
<9 декабря 1934>
Женя, Ляля пришли такие веселые, оживленные и кипящие жизнью, а мне почему-то особенно тяжело было сегодня. Их жизнь так хороша и заманчива, а у меня нет никакой, я живу их жизнью, увлекаюсь их интересами. То, что было, осталось в школе, то, о чем мечтаю, где-то бесконечно далеко впереди, а в настоящем – пустота. Пустота! Коля и бабушка считают меня лентяйкой, и каждый день, когда я прихожу туда обедать, начинаются едкие замечания. Да, скоро этому поверишь. Я теперь уверена, что не успею подготовиться ни к какому рабфаку, но все же мне слишком тяжело расставаться с этой мечтой. Я просто стараюсь не думать об этом, заниматься стала мало, такой у меня упадок сил и жуткая пустота.
А тут еще Женька! Как это ужасно полюбить того, кто к тебе не только равнодушен, а просто не замечает, разговаривая так же, как с Бетькой, а иногда взглядывает так, как глядят на неодушевленную принадлежность комнаты. Я сама не знаю, чего хочу, в душе смутно и темно, как в реке в половодье. И я знаю – меня скоро прорвет. Как это выйдет, еще не знаю, но только я или расплачусь как-нибудь, или, чтоб убежать от себя и от одиночества, уйду в школу забываться в грубом и развратном флирте, или, может быть, отравлюсь. Я чувствую, как что-то подступает и заволакивает, – и нет никаких сил бороться с любовью и тоской.
Хоть бы был у меня какой-то интерес, какие-то действия, какие-то люди. Надо отвлечься – это первое средство от болезни, называемой любовью, а я целый день одна, целый день борюсь со своими мыслями, мечтами и желаниями. Нервы напрягаются, изнашиваются и почти ощутимо болят. И главное – болит душа. Как будто там что-то постороннее находится и давит, сосет… И если б я что-то определенно знала о рабфаке, знала, что туда-то надо готовиться, это придало бы мне сил, а тратить столько энергии, силы и напряжения на нечто я не могу. Я чувствую, как вся моя уверенность мои мечты о будущем иссякают, их нечем поддержать, нечем возобновить. Я, кажется, даже начинаю свыкаться с мыслью о школе, но… нет, это невозможно.
<11 декабря 1934>
Странный у меня сегодня день. Вчера поздно, когда я уже легла спать, пришли сестры. Что меня надоумило встать? Я надеялась, что они что-нибудь расскажут и хоть мельком упомянут имя его, но этого не случилось. Как-то разговор у нас зашел на самую опасную тему: о советской власти, о большевиках, о современной жизни. Мы всегда были на различных полюсах, мы были точно слепой со зрячим, которому этот последний старается объяснить цвета. Мы не могли понять друг друга…
Ну что можно было возразить против непродуманных заученных фраз: «Кто не за большевиков, тот против советской власти», «Все это временно», «В будущем будет лучше»? Временно эти пять миллионов смертей на Украине? Временно шестьдесят девять расстрелянных? Шестьдесят девять!! Какое государство и при какой власти с такой холодной жестокостью выносило подобный приговор? Какая нация с такой рабской покорностью и послушанием поддакивала и соглашалась со всеми творимыми безобразиями? Мы проговорили целый час, и каждый, разумеется, остался при своем мнении. Как я злилась и проклинала свою глупость и неумение говорить, как я могла с таким сильным оружием, как жизненная правда и факты, не доказать сестрам всей лжи большевистской системы? Правда, для этого нужно иметь редкостную бездарность!
О дальнейшей моей судьбе мне надо решить самой. Женя, Ляля заняты собой и художеством, мама – работой. Никто не посоветует мне, как надо сделать, никто не захочет понять, как мне трудно и страшно. Сегодня пришел отец. Он принес вести из Полиграфического института. Слабая надежда на поступление есть. И когда эта мечта начала воплощаться в жизнь, я вдруг почувствовала не только страх, но и просто свое нежелание. И не могла не засмеяться, наконец-то поняв, что все мои помыслы направлены лишь к нему, к тому, чтобы:
Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюбленными глазами.
Не жажда ученья и даже не жажда попасть в другую среду руководила моими желаниями. И мне стало страшно. В Текстильный институт я попасть не могу, а все остальные для меня становятся уже совсем неинтересными. Я сама только сегодня поняла, что вся движущая сила, вся энергия моя – не что иное, как любовь. Как были бы поражены и шокированы мои родители, если бы узнали, что дочь их предается таким глупым чувствам, что ради них она собирается устраивать такую генеральную ломку своей жизни.
<14 декабря 1934>
Удивительно, почему все для меня кончается трагедией? Кончается – пишу я, потому что это конец любви к нему, конец моим мечтам и ожиданиям. Мне смешно вспоминать, что всего два-три дня назад я боялась, что мое увлечение пройдет, мне нравилось, что оно давало мне новые интересные и острые ощущения, заставляло сильнее биться сердце, как-то волноваться самой и испытывать небывалое раньше чувство радости. Я шутила и играла с любовью, она ласково щекотала меня мягкими лапками, под которыми оказались вдруг очень острые коготки. И до той минуты, пока коготки не показались, мне было приятно. Как можно в один вечер в какие-то два-три часа перечувствовать столько различных и непохожих друг на друга ощущений? И такой вечер был у меня вчера.
Начинался вечер, как и все, с робкой и сладостной надежды на то, что Женька придет, и с шести часов я ждала его все сильнее и сильнее, но уже с привычным спокойствием и терпением. Меня занимал вопрос: начинаю ли я разлюблять его или любовь осталась все той же, только как бы вошла в берега, сделалась привычкой? Она меня уже не мучила и доставляла удовольствие. В седьмом часу пришла сестра Женя, и я с привычным уже волнующим ожиданием прошла за ней в комнату, спросив: «Ляля на каток уехала?» – «Да». – «Сегодня, кажется, холодно?» – «Нет, наоборот, очень хорошо!» Мы еще перекинулись несколькими такими безразличными для меня фразами. «Пойдем погуляем!» – сказала Женя. «Значит, никого не будет», – подумала я, но пойти гулять согласилась. Медленно и неохотно одевалась, веселость, живость и оживление моментально пропали, в душе стало как-то тяжело и пусто, а надежда сменилась разочарованием. Мне стало как-то все безразлично, но, пожалуй, в самом удаленном уголке души моей я надеялась на завтрашний день.
Когда мы зашли к бабушке отнести ключи, сестра сказала мне: «А часов в восемь Нина и Женя должны подойти». – «Как бы не опоздать», – заметила я, а сама радостно улыбалась. «Ну и прекрасно, теперь весь вечер будет счастливым», – думалось мне. Однако гулять мы не пошли, и я с радостным ожиданием села за книгу, раздумывая: «Почему он придет? Ведь Дуси не будет. Может, Нина? Нет. Может, Женя? Нет». Мне почему-то никак не верилось, что он неравнодушен к Жене, хотя это очень могло показаться. «Ольга? Но ведь она на катке, и он знал это».