72 метра - Покровский Александр Владимирович 40 стр.


Я имею в виду то обстоятельство, что можно свихнуться от собственного бессилия

У нас старпом мчался как вихрь по всем этажам и стучал во все двери, которые либо не открывали, либо открывали и говорили, что мы, дескать, не срем, а сами срали самым наглым образом, и старпом прибегал и смотрел в ванну, где копилось дерьмо, и впоследствии, от расстройства, разумеется, он напился вусмерть и, что совсем уже непонятно, вывалился из окна на лестнице пятого этажа.

Но упал он не вниз головой, как водится, а в полете, с каждым метром трезвея, сообразил — головой нельзя, спиной нельзя, ногами, животом тоже нельзя — поджал ножки и грянулся задницей о козырек над парадной и сломал его совершенно.

Козырек просто вдребезги разлетелся.

И хорошо еще, что в нем было так мало цемента, просто совсем его не было, может быть, там все клеилось и не цементом вовсе, а слюной мидий, я не знаю, вполне возможно, и еще хорошо, что в нем совершенно отсутствовала железная арматура, хотя она должна была там быть.

Старпом только смещение двух позвонков себе заработал, а все из-за того, что дерьмо замерзло в унитазе на первом этаже.

ПО ПОВОДУ ПРЕДЫДУЩЕГО РАССКАЗА

Тут недавно мне начали говорить, что все это выдумка, что, мол, не мог старпом упасть на козырек.

А я им говорю: чистая правда. Мне самому когда рассказали, что старпом двести шестнадцатой упал на козырек, я сразу же спросил «Фуражки?» — оказалось, не фуражки.

И в «скорой помощи», куда немедленно позвонили насчет того, что старпом упал на козырек, тоже спросили: «Фуражки?!» А им говорят: «Нет, не фуражки! Он упал на козырек!» — а они опять: «Фуражки!» — «Да нет же! Не фуражки! Он упал на козырек!!! — «Фу —ражки!!!'' — ''Блядь! Да не фуражки же!!! Не фу — ра — ж — ки!!'' — и так пятнадцать раз подряд, потому что в те мгновения от волнения никто не мог сообразить, что бывает другой козырек.

Не от фуражки.

И насчет того, что тот козырек, который не от фуражки, был сделан без арматуры, тоже были всяческие недоверчивые выражения — мол, так уж точно не бывает, а я им напомнил, как в сто пятом доме забыли один лестничный пролет вовремя вставить и потом наружную стенку ломали, а у соседей на первом этаже общую трубу канализации со всего дома вывели посреди спальни.

Она у них выходила из потолка и уходила в пол рядом с подушкой.

Пришлось им выкрасить ее в белый цвет и черную крапушку, под березку.

Два года жили рядом с Ниагарским водопадом.

И еще относительно козырька, чтоб окончательно рассеять все сомнения: у Коти Лаптева, когда его назначили старшим над жилым домом в городке, в трех подъездах козырьки были, а в одном не было, и там все время в период дождей скапливалась вода, которая затем текла в подвал.

И Котьке командующий лично приказал восстановить над подъездом козырек, и, когда Котька спросил его: «Из чего мне его сделать?» — командующий ему сказал: «Из собственных утренних испражнений».

И тогда Котя совершенно опечалился, и, видя такое его плачевное состояние, один из матросиков, в прошлом неплохой штукатур, ему предложил: «Товарищ лейтенант, да бросьте вы переживать. Вы мне найдите немного цемента и песка. Я из дранки сплету навес, привинчу его над подъездом, а потом оштукатурю. Ни одна собака не подкопается. Два года простоит, а потом это будут уже не ваши проблемы».

Так и сделали, и простоял тот навес ровно два года.

Потом рухнул. От скопившегося снега. На комиссию из Москвы.

Кстати, и все прочие части предыдущего рассказика также подвергались различным сомнения!

В одном только никто не сомневался — в том, что дерьмо замерзло в унитазе.

КАЮТА

—… а потом ты ей вдул, да?

— Ну что за выражение, Саня, яростные английские маркитантки. «Вдул». Я не вдул, я пальцами, пальцами открыл для себя нежнейшую область, в которой сейчас же обнаружил томительнейшую, стыдливейшую сырость, куда точнейшими ударами и направил своего Гаврюшу.

— Да, и никак иначе.

Мы с Саней Юркиным лежим в каюте. Он на верхней полке, я на нижней. Уже тридцатые сутки автономки, и я рассказываю ему о бабах.

— Она была тигрица. Клеопатра. Она меня царапала, кусала, сосала, лизала, как конфету. Она брала мое лицо и с силой водила им по груди, по груди, животу и ниже, заталкивала меня носом в пах, а потом возвращала меня наверх, хватала губами мои губы, а языком… что только она не делала своим языком… Она задыхалась. Ее сердце птичкой колотилось в маленьком тельце, и я слышал этот ужасный, сумасшедший бой. Спутанные, мокрые копны мелких кудрей, влажные, скользкие груди, пахнущие свежим сеном, жаркое опустошенное лицо и скачка. Она скакала на мне, как ковбой. Ее зад поднимался вверх с судорогой, со страданием, она почти отрывалась от моих направляющих, вернее, от одного направляющего, и тут же с силой опускалась — трах!-трах-тебедух!

— О-о…

— Она говорила: «Не заморить ли нам червячка?» И она замаривала его. Червячок просто валился с ног, падал без сил. Она его дергала, массировала, мяла, трепала. Дай ей волю, она б его оторвала. А потом она тащила меня в ванну, где опускалась на колени и вновь поедала его, и он, казалось бы, совершенно безжизненный, немедленно оживал, опоясанный жилами, в нем нарастало безжалостное давление, а она словно чувствовала это его состояние, и сейчас же в ней обнаруживалось сострадание, материнская нежность, участие. Она лишь слегка удерживала его, предлагая передохнуть, но как только он поддавался на эти ее уговоры и успокаивался, она вновь набрасывалась на него, и он, несчастный, бежал от нее, но все это ему только казалось, потому что этакое его бегство входило в ее планы и направлялось ею же…

— А-а…

— И он, понявший это слишком уж поздно, забился, сначала сильно, а потом все слабее и слабее, покоряясь неизбежному, и наконец грянули струи, и она вынула его и оросила свое лицо, и особенно глаза…

— А-а..

Тут я кончил,

Саня по-моему, тоже.

БЕГЕМОТ

Эй вы, бродяги заскорузлые, инвалиды ума!

Именно вам мое повествование предназначается, хотя кому как не мне следовало бы знать, что вам, в сущности, на него наплевать.

На самом-то деле вам бы, конечно, хотелось выкушать бидончик вина и, в чудеснейшем настроении, ухватив ближайшую тетку за танкерную часть, потерять на некоторое время малую толику своего соколиного зрения и на ощупь проверить, все ли там у нее в наличии и на прежних местах.

Ах вы черти полосатые!

Нельзя ни на минуту оставить вас без присмотра!

Обязательно залезете даме в ее макроме.

Между прочим, должен вам сообщить, что Бог придумал для человека очень смешной способ размножения: существует, видите ли, некоторый шарик, который, при известных обстоятельствах, накачивается — не воздухом, конечно, а жидкостью.

Шарик, в обычное время висящий мокренькой тряпочкой, можно сказать, сейчас же встает и даже тянется к небу, видимо возносит к нему свои желания, и в этот момент изо всех сил работает насосик-сердце, которое тюкает-тюкает, бедняжечка, и накачивает этот шарик, поддерживая его вертикальную жизнь.

А потом человек сует его во всякие дыры, всячески пытаясь сломать.

И при этом все мы офицеры флота! (Черви в мошонку!) И только и делаем, что печемся о процветании Отчизны милой!

Вагинические пещеры и бесформенные куски сиракузятины! Конечно же о процветании, о чем же еще!

Сливки различных достоинств и жупелы чести!

Истинные кабальеро!

В сущности, мы еще даже не начали наше повествование, но мы его начнем, после небольшого вступления о маме-Родине.

Мама-Родина представляется мне в виде огромной, растрепанной, меланхолически настроенной, совершенно голой бабы, которая, разбросав свои рубенсовские ноги, сидит на весеннем черноземе, а вокруг нее бегают ее бесчисленные дети, которых она только-только нарожала в несметных количествах А она пустой кастрюлей — хлоп! — по башке пробегающему ребятенку; он — брык! — и она сейчас же наготовила из него свежего холодца с квасом, чтоб накормить остальных.

Фу ты, пропасть какая! Ну что за видения, в самом-то деле! Ну почему так всегда: вот только подумаешь о Великом, как тут же какие-то несметные тучи всяческой дряни вокруг этого Великого немедленно нарастут!

Нет уж! Лучше думать о чем-нибудь личном, не затрагивая этой удивительной территории, более всего напоминающей тунгусское болото, кишмя кишащее всякой малообразованной тварью, куда только кинешь камень с каким-нибудь новым, пока еще редким названием кого-либо или чего-либо, и тотчас же вонючие газы-метаны после — бултых! — вырвутся наружу, а потом кружки-кружочки, и все затянулось аккуратненько по-прежнему.

И можно идти и идти по этой территории через одиннадцать часовых поясов, и хохотать во все горло, и закончить хохотать где-то в Магадане, сорвавшись со скалы на виду у всего птичьего базара.

Нет, друзья мои, лучше о мелком, о личном, о частном, не трогая общих закономерностей, потому что к чему? Зачем? Ну что с того? Лучше вспомнить о чем-нибудь.

Вспомню ли я во всех подробностях и наисладчайших деталях те достославные времена, когда мы с Бегемотом оказались на обочине своей собственной прошлой жизни.

Помереть мне на месте, именно там — на обочине.

Проще говоря — нас выперли.

Вернее, уволили в запас с воинской службы.

В общем, открыли форточку — «кто хочет наружу?!», и мы переглянулись — сейчас или никогда! — и вылетели в три окна, как два осла, временно снабженные перепончатыми крыльями.

И то, что снаружи, нас оглушило.

Точнее, нас оглушила свобода: можно было петь, орать, скакать и сосать свои собственные пальцы.

Потому что снаружи была жизнь.

И жизнь нас уже поджидала.

И жизнь немедленно поперла на нас, как двадцать взбесившихся трамваев, через гам, лай и вой клаксонов на перекрестках и шлепки дождя по седому асфальту.

И мы к этому уже были готовы.

То есть мы вдыхали этот восхитительный, этот прохладный, как стакан газировки, этот живительный, с иголочки, воздух.

То есть мы хотели тебя — жизнь, и ты, как мерещилось, хотела нас.

Правда, прошлая жизнь, все еще оскалившись, хватала нас за штанину, но мы ее палкой по зубам — «сгинь, подлая!» — и она убралась восвояси ко всем чертям, и имела она при этом вид начальника отдела кадров капитана третьего ранга Прочухленко по кличке Стригунок, которого бы я лично в чистом виде с аппетитом удавил и который при нашем увольнении в запас так суетился, паразит, чтоб нам где-нибудь нагадить, то есть чтоб нам на пенсию не хватило одного процента, а лучше целых трех (сука-тифлисская-была-его-мама-моча-опоссума-ему-на-завтрак).

А наш дедушка адмирал, провонявший в подмышках, на прощанье призвал нас и спросил, чем же мы думаем заниматься на гражданке. И я сказал ему: «Фаянсом».

Я специально выбрал такое слово, чтоб после не было никаких дополнительных вопросов. И если в фарфоре наш могучий патриарх еще мог что-нибудь этакое мохнатое вставить, то слово «фаянс» повергло его в исступление, как если бы я ему предложил немедленно переталмудить все мысли Конфуция со свежекомандирского сразу же на старочухонский.

Но справедливости ради следует отметить, что он тут же совершенно справился с собой и кивнул с пониманием, после чего он перевел свой взгляд на Бегемота.

Назад Дальше