72 метра - Покровский Александр Владимирович 50 стр.


Или можно покашлять под музыку, поухать, повздыхать, пообнимать разводы ржавчины на сгнивших стенах, поприжиматься к ним беззащитной щекой, а потом спросить у публики детским голоском:

«Мама, это не больно, правда?» — и все будет принято, потому как искусство, пились оно конем.

Да… я тогда долго переживал, но потом как-то выбросил Бегемота из своей памяти.

Знаете, оказывается, можно все-таки выбросить человека из памяти.

Главное — не думать о нем.

Только тебя занозило, задергало, только ты снова начал с ним разговаривать, бормотать ему что-то о своих обидах, как тут же следует придумать что-нибудь веселое: например, как было бы хорошо, если бы тебя назначили принцем Монако, если, конечно, в Монако сохранились принцы.

Да-да, я почти забыл о Бегемоте, или, во всяком случае, мне так казалось до того момента, как мне позвонила его жена.

… Она мне что-то говорила…

Бегемота только что внесли домой какие-то люди.

Из всего я запомнил: что его внесли домой какие-то люди, он был весь в колотых ранах, но еще жив.

Знаете, я всегда считал себя нечувствительным человеком, а тут вдруг под рубашкой стало мокро от пота и душно, душно…

НУ

Совершенно чокнулся… Отловил меня на палубе и говорит

— Вы не любите наше государство.

А я ему немедленно в ответ, нервно, быстро, визгливо, чтоб не успел сообразить:

— Точно. Не люблю. Правда, я не люблю не только наше, я не люблю любое государство, потому что оно — орудие подавления. Это пресс, который давит. И кто ж его будет любить, когда он так давит? Может быть, жмых любит пресс, который давит?! Может это какой-то ненормальный жмых. Его давят, а он любит. Вы с таким явлением не встречались? Кстати, сколько жмых не дави, в нем все равно остается немного масло. Для себя. И мне симпатична эта идея. Что им не все удается выдавить.

А зам мне с каким-то непомерным отчаяньем:

— Я хочу сказать, что вы не любите Отечество, нашу Отчизну!

А я ему:

— А что такое Отечество? И что такое Отчизна? Можете с ходу дать определение? Вот видите: не можете. Вы еще скажите, что я его обманываю. Отечество вместе с Отчизной, определение которым вы с ходу не можете дать. А я вам на это отвечу, что если б я сделал ребенка в Эфиопии, то тогда, может быть, я бы и обманул свою Отчизну вместе с Отечеством. Но я сделал его здесь. И по поводу прироста народонаселения с моей стороны не наблюдается никакого лукавства. А по-другому мне никак не выразить к нему любовь и восхищение. А в тюрьме, как известно, и гиппопотамы…

— Хватит! — вскрикивает зам и поту него выступает бисером на лбу бугристом.

— Ну, — думаю, — амба. Хорош. Как бы с ним чего не вышло. Доказывай потом, что зам умер оттого, что мы не сошлись в терминах

— Антон Евсеич! — говорю ему очень мягко, потому что разговор этот проходит у нас в наше время, и чего нам с ним делить. Вот если б мы говорили лет пятнадцать назад тогда конечно, упекли бы меня за милую душу и сердце беззлобное, а так… — Ну что вы в самом-то деле! Чего вы ни с того, ни с сего. Слова все это. Одни слова. А вы посмотрите какое вокруг солнце, небо, облака. Обратите на облака свое особое внимание. Какой у них сказочный нижний край. Ведь чистый перламутр. А воздух?! Вдохните. Вдохните этот воздух, вдохните и вспомните цветы, листву, траву, лица людей, их улыбки…

—Хорошо, — сказал он как — то совсем обречено и направился в каюту.

А я уже и сказать ничего не мог. Ерунда какая-то. Только руками развел.

ЗАНЯТИЯ

Должен вам доложить, брюхоногие, что во вторник у нас в базе наблюдались занятия по специальности, по случаю которых командующий — имя-наше-Паша — пригласил к себе командиров кораблей, чтобы лично подергать их за трепетные семяводы;

а зам командующего по механической части, внук походного велосипеда, собрал всех своих долбанутых механиков, чтоб собственноручно задушить всякие вредные инициативы;

и командир 32-ой вредоносной дивизии атомных ракетоносцев, рожденный в полутьме на ощупь, обязал четыре экипажа появиться в районе пирса Э 7 на показательное учение по взрыву химической регенерации;

а на подводной лодке К-213 как раз в эти минуты с помощью все той же регенерации делали большую приборку в боевой рубке, для чего голыми неуклюжими матросскими руками были разломаны свежие пластины регенерации, накиданы в банку и залиты водой, после чего банку оттащили в боевую рубку.

И вот уже командующий взялся за командирские семенники, юдольные, флагманский мех — за зародыши инициативы, а матрос взялся за тряпку, которую через секунду-другую он обязательно окунет в кипящее месиво, и в районе пирса Э 7 построились в каре четыре экипажа: «Равняйсь! Смирно!» — а в середине этого каре был разложен гигантский костер, куда под пристальными взглядами командира дивизии и флагмайского химика швырялись пластины регенерации вперемешку со всяческим мусором, которые ядовито шипели и плавились, да только никак не взрывались, тетю за титю, отчего каре постепенно сжималось, поскольку всем хотелось не пропустить сам взрыв, и что только не лили, не бросали в костер, жареные фазаны и святые угодники — и турбинное масло, и ветошь отечественную промасленную, и прочее, и прочее — а взрыва все нет и нет!

А без взрыва как объяснить, что регенерация штука чрезвычайно опасная и за ней нужен глаз да глаз?

Никак не объяснить.

И командир дивизии нервничает, всем понятно почему, и обзывает флагхима по-всякому.

И тут матрос, недоношенный эмбрион кашалота — карлика, возжелавший заделать приборку в боевой рубке, окунает-таки руку, сжимавшую тряпку, по локоть в банку с яростно булькающей регенерацией, и тряпка, чесотка женская, африканская, она же мужская немедленно загорается, а банка вылетает из рук оторопевшего матроса и летит вниз, в центральный пост, где она бухается оземь, остается стоять вертикально и начинает пылать жутким пламенем; а за ней слетает матрос, который для предотвращения горения банки — ничего лучше-то нет— садится на нее сверху жопкой, пытаясь-таки потушить, отчего у него сейчас же выгорает половина вышеназванного места к тому самому моменту когда командующий — имя-наше-Паша — уже перещупал почти все семенники юдольные, а главный механик, дитя убогое трехколесное, настроил своих механических уродов на службу дорогому Отечеству, а на пирсе Э 7 — «Равняйсь! Смирно!» — все еще никак не взрывается та злосчастная регенерация, вокруг которой продолжает сжиматься кольцо алчущих взрыва.

И вот все увидели, что из подводной лодки К-213, где сгорела уже половина вышеуказанной задницы, валит дым.

Командиры срываются с места, разбрасывая омертвелый эпидермис, и бегут туда, возглавляемые командующим, только что щупавшим их семенники; к ним присоединяются механики с задушенной инициативой, и пожарный катер, под командованием старшего лейтенанта Ковыль — знаменитого тем, что он несусветный пьяница мечтающий уволиться в запас, для чего он каждый вечер с пионерским горном и барабаном закатывает концерт под окнами командующего, за что его непременно сажают в тюрьму, то есть в комендатуру, но утром неизменно отпускают, потому что пожарным катером командовать некому, а он бегом к командующему и встречает его у подъезда рапортом, что, мол, по вашей милости отсидел всю эту ночь в застенке, ваше благородие, без всяческих замечаний — и вот этот катер, под командованием столь замечательной личности, начинает выписывать по акватории загадочные окружности, завывая и подлаивая, поливая все из брандспойта, а из лодки, продолжавшей дымить, появляется процессия, бережно ведущая под руки моряка, раздетого догола, а ведут его в госпиталь воссоздавать искалеченные ягодицы, а на пирсе No 7 все еще по инерции сжимается кольцо вокруг костра, куда все еще летит регенерация и горючие материалы, а она не взрывается, хоть ты тресни.

И вот уже командиры и механики смешались на бегу в хрипящую и дышащую ужасом черную массу, а впереди бежит командующий, белый, как конь командарма Чапаева, совершенно запамятовав, что у него для передвижения имеется машина, а навстречу им ведут морячка половиножопого, и старший лейтенант Ковыль, подбираясь к пожару и к собственной демобилизации, поливает все это как попало, причем чем ближе к очагу возгорания, тем необъяснимо тоньше становится струя.

— Еб-т! — удалось сказать командующему на бегу.

Видимо, это был сигнал, потому что регенерация в районе пирса Э 7 которую к этому времени — «Равняйсь! Смирно!» — отчаявшись, решили затушить водой, взорвалась с удивительной силой.

Ближайшим оторвало все, что только можно оторвать, остальных разметало.

По воздуху летели: командующий с командирами, у которых только что щупали семенники юдольные, весь этот ебаный букет механиков, настроенных на службу дорогому Отечеству, и матрос с неотреставрированной задницей.

Единственный пожарный катер естественным образом затонул вместе с лейтенантом Ковылем, недожившим до собственной демобилизации.

Вылетели все стекла.

Потом рухнул пирс Э 7

ЭТРУСКИ, ТЕТЮ ВАШУ!

Не переставая ласкать взглядом будущие события, как говорил наш старпом, авторитетно заявляю: ничего с нами не может слу иться и координально произойти.

И я, конечно же, имею в виду то очевидное состояние нашей боевитости, как и мина эщ, выражаясь по-восточному, когда при правильном использовании человеческого организма на флоте ничего с ним не бывает и он только здоровеет на глазах ото всяких неожиданностей.

У нас в лодке давление снимали за час на сто мм ртутного столба, и то ничего ни с кем не случалось, хотя многие, сидящие в этот момент на горшке, уверяли, что дерьмо само как бы высовывается, выглядывает ненароком всем понятно откуда, а затем через короткий промежуток времени совершенно выскакивает мелким бесом всем известно почему.

А в каютах утверждали, что простынь в жопу засасывает, и, на мой взгляд, были совершенно не правы, потому что при снятии давления как раз с простынею-то все и должно было происходить наоборот.

По моим наблюдениям, ее из жопы как раз должно было выталкивать!

Для чего я все это говорю? Для того, чтобы лишний раз отметить: настоящих наших мамонтов хоть в лоб молотком бей, все равно не ослабеют.

У нас мичман Плахов — может, и не самый тот мамонт, о котором я только что распинался, а только волосатая детородная его часть — после автономки надрался, как раскрашенный поперечно ирокез, и, идя домой в три часа ночи, упал на дороге на спину и ручки многострадальные на груди своей сложил.

И его снегом занесло.

Запорошило.

Была роскошная метель, вот его и укрыло.

А утром комендант по той дороге шел.

И наткнулся он на странный сугроб в виде параллелепипеда с отверстием.

И через то отверстие шел пар, и шел он не то чтобы одной сплошной очень мощной струей, а такой тоненькой, дохленькой струечкой, которая сначала выходила, а потом вроде опадала и назад вяло втягивалась.

Чудеса, то есть, происходили у коменданта на глазах, и он наклонился к струе и зачем-то ее понюхал — нюх-нюх!

А мичман у нас был отличником БП и ПП, застрельщиком соцсоревнования и все такое прочее.

А как пахнет застрельщик, если его самого, как мы теперь видим, самым отчаянным образом застрели и он всю ночь на дороге пролежал — я вам даже объяснить не могу.

Комендант сказал: «Блядь!» — и отрыл мичмана, а затем он кричал ему: «Мичман, встать!» — а как он встанет, овцематка в цвету, если прилип спиножопьем абсолютно совсем и его потом отделяли от дороги тремя ломами и лопатой?!

После чего его повезли.

Сначала в комендатуру, чтобы там дисциплинарно высношать, а потом в госпиталь, восстановить утраченное было здоровье, необходимое для того, чтобы потом его можно было снова дисциплинарно высношать.

ДВАДЦАТЬ МИНУТ

Я во втором отсеке перед дверью в первый. Открываю: левой рукой кремальеру вверх, правой на защелку, дверь на себя.

В открывшийся проем вхожу боком: одновременно вперед пошла голова, правая рука, нога, потом, оттолкнувшись, ныряю всем телом и задраиваю дверь, кремальеру вниз — я в первом.

Назад Дальше