Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Перемещенное лицо - Войнович Владимир Николаевич 30 стр.


– Ну что ты говоришь, – вздохнул Сталин. Он говорил тихо, потому что устал гневаться. – Как я буду играть? Я же не артист. У меня склероз, я не смогу запомнить слова, которые мне напишет твой Погодин.

– Вай-вай-вай! Подумаешь, беда большая. Не сможешь запомнить, не надо. Говори что-нибудь. Говори, как в жизни, извини за выражение, любую херню, твой любимый народ встретит тебя и проводит овациями. И засыплет цветами.

Сталин протянул руку к «Герцоговине Флор», взял папиросу. Когда брал, судорога свела его пальцы и папироса сломалась. Он взял вторую. Рука дрожала. Берия поднес ему спичку.

– А скажи мне, Лаврентий, – сказал Сталин и закашлялся. – А скажи мне, Лаврентий, – повторил он и, переждав, пока пройдет комок в горле, продолжил: – Что ты сделаешь, если я со сцены или не со сцены обращусь к народу и скажу, что я не актер Меловани, а Сталин? Ты представляешь себе, что народ с тобой сделает? Он тебя сметет, он тебя разорвет на куски. Или твои молодцы не дадут мне этого сказать и пристрелят меня?

– Ой-ёй-ёй! – заерничал Берия. – Как ты мог такое подумать? Да кто же разрешит моим молодцам пристрелить такого большого артиста? Нет, дорогой Гога, я никому стрелять в тебя не позволю. Больше того, я тебе разрешаю говорить все, что ты хочешь. Но прежде, чем ты решишь выступить перед народом и сказать, что ты – Сталин, ты подумай, что этот народ о тебе подумает. И что скажут об этом наши психиатры. Об этом подумай хорошенько, дорогой Гога.

Сталин докурил папиросу и прикурил другую от услужливо поднесенной спички.

– Эх, Лаврентий, Лаврентий! – тихо сказал он. – Ты даже большая сволочь, чем я.

36

Следующее утро было выбрано Лаврентием Павловичем для второго шага в исполнении задуманного, что не казалось ему слишком сложной задачей. После завтрака он посидел еще за столом, поковырял заостренным ногтем мизинца в зубах, подумал о тех приятностях, которые его ожидали, сам себе улыбнулся, хлопнул в ладоши и опять на блестящем своем лимузине отправился на ближнюю дачу. Здесь его, к его неудовольствию, обыскали точно так же, как раньше, как будто ничего не случилось. «Ну и правильно, – подумал он, – они и не должны знать, что что-то случилось». Лично генерал Власик проводил его до самой дачи, где в гостиной, в угловом кресле, с потухшей трубкой в зубах, в мундире генералиссимуса сидел так похожий на Сталина артист Меловани.

– Здравствуй, Коба! – радостно приветствовал его Берия и не удержался, подмигнул.

– Здравствуй, Лаврентий! – отозвался Меловани. Подмигивать обратно не стал, но своей фамильярностью несколько покоробил Лаврентия Павловича. «Но, – подумал Лаврентий, – он так и должен себя вести, чтобы никто ничего не мог заподозрить».

– Свободен, – сказал Меловани Власику и повернулся к гостю: – Садись!

И указал подбородком на кресло напротив, не сделав даже попытки подняться. Это опять неприятно удивило Берия: что это он так себя развязно ведет? Все-таки в отсутствие свидетелей надо помнить о реальной субординации.

– Слушай, – сказал Берия, – я тут подготовил кое-какие указишки, а ты скажешь этому козлу Калинину, чтобы он их немедленно обнародовал.

– Указишки? – переспросил Меловани. – Это что?

– Вот, – Берия протянул собеседнику лист бумаги. – Первый – проект указа о переименовании Совета народных комиссаров в Совет министров. Второй – о назначении меня председателем Совета министров.

– И это все? – спросил Меловани.

– Нет. Вот, – Берия протянул ему еще бумагу, – это проект постановления Пленума ЦК об избрании меня Генеральным секретарем. А это тоже проект постановления об избрании Сталина, то есть тебя, Почетным председателем партии. Это очень хорошая должность. Ты будешь жить в идеальных условиях, получать большую зарплату и ничего не делать.

– Интересно, – пробормотал Меловани. – Очень интересно. А ты знаешь, Лаврентий, какая разница между просто председателем и почетным председателем? Такая же, как между государем и милостивым государем. Так вот, милостивый государь, я ваши проекты не принимаю.

Меловани постучал бумагами по колену, чтобы сложить их аккуратно, листок к листку. И тут же порвал их.

– Что это значит? – закричал Берия. – Послушай, генацвале! – Два чувства им овладели: возмущение и растерянность. – Ты, кажется, слишком вжился в свою роль. Я тебя поставил на это место не для того, чтобы ты сам решал, что принять, что не принять. Я тебя поставил для того, чтобы ты только делал вид, что чем-то руководишь. А на самом деле руководить все-таки буду я. Твое дело – только слушать мои подсказки и делать то, что я тебе говорю.

– Вот как! – вроде бы огорчился артист Меловани. Он поднялся из кресла, раскурил трубку, прошелся по комнате. – Значит, ты говоришь, что я слишком сильно вжился в свою роль? – Он сделал паузу и выпустил три дымных кольца. – А что я тебе скажу, кацо, – употребил он обращение, более пренебрежительное, чем предыдущее, и озорно тряхнул головой. – А я тебе то скажу, кацо, что ты прав. Я действительно вжился в роль. Я настолько вжился в роль, что теперь чувствую, что я – Сталин. А ты только Берия. Значит, руководить буду я, а ты, как и раньше, будешь делать то, что тебе скажет Сталин. То есть я.

– Ах вот ты какой шустрый! – вскипел Берия. – Да что же ты себе придумал такое! Да я тебя… да я тебе… Да я знаешь, что сделаю! Я… – Он полез в карман, где у него обычно лежал маленький дамский «вальтер», забыв, что тот был отнят у него на проходной. Но пока он шарил в пустом кармане, Меловани хлопнул в ладоши (опять хлопнул в ладоши, видно, без хлопанья эти люди никак обойтись не могли) – и в дверях мгновенно возник все тот же генерал Власик. Он внимательно посмотрел на того, кого он считал Сталиным, и на Берию. Берия поспешно вынул руку из кармана и стал стряхивать с френча случайные крошки.

Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

Когда она стояла, босая и раздетая, привязанная к столбу, люди подходили к ней, называли сукой и плевали в лицо. В таком положении видела ее Нюра, случайно проходившая через площадь. Наверное, вспомнив, как Любовь Михайловна выгоняла ее с работы, должна была Нюра возрадоваться, отомстить, плюнуть в лицо и спросить, кто же из них спал с немцем, но Нюра была женщина немстительная, сердобольная. Глядя на бывшую начальницу, она ничего, кроме сочувствия, не испытала. Она даже стала говорить людям:

– Да что ж это такое? Да что ж это вы делаете? Да что ж вы за звери такие? Она ж голая и босая, в сосульку скоро превратится, а вы в нее плюете.

Но народ, в большинстве своем женского пола, был сильно тогда озверевши. Впрочем, народ бывает озверевши всегда, и в легкое время, и в тяжелое, а в то время особенно. Нюра стала защищать свою бывшую начальницу, народу это не понравилось, и одна баба в городском мужском пальто сказала: «А что это за фря и чего она за эту хлопочет?» А другая предположила: «Небось тоже такая же, вот и хлопочет». А третья сказала, что ее тоже надо бы к этому столбу с другой стороны привязать для равновесия. И толпа стала вкруг Нюры сгущаться. Но тут послышался крик:

– Да что вы, бабы, орете и на что напираете! Это же Нюра Беляшова, у ей муж на фронте воюет летчиком.

Бабы вокруг растерялись, и пока они думали, считать ли Нюриного летчика смягчающим вину обстоятельством, Катя – телеграфистка (это она и кричала) вывела Нюру за руку из толпы и стала ругать за чрезмерную отзывчивость, за то, что Нюра забыла, как Любовь Михайловна с ней самой обошлась. А потом спросила: «Ты-то обратно на почту пойдешь?»

– Я-то пошла бы, – ответила Нюра, – да кто ж меня примет?

– А я и приму, – сказала Катя. – Я ж теперь буду заведовать почтой. Я и приму. Тем более что Иван твой нашелся.

– Чо-о?! – не поверив своим ушам, вскрикнула Нюра.

– А вот не чо, а нашелся. Пойдем, увидишь, чо покажу!

6

Быстро добежали до почты, и там, как войдешь, сразу направо, на доске, где висели образцы почтовых открыток и телеграмм, где объявления всякие вывешивались и приказ об увольнении Нюры когда-то висел, там теперь была пришпилена кнопками статья из газеты «Правда». Нюра сразу увидела напечатанный большими буквами заголовок:

«ПОДВИГ ИВАНА ЧОНКИНА»

Все еще не веря своим глазам, она приникла к тексту и, шевеля губами, прочла все от начала до конца, от конца к началу. В очерке автор расписал дело так. Летчик Энской части (во время той большой войны все поминавшиеся в советской печати воинские части и объекты военного значения по соображениям секретности назывались Энскими) Иван Чонкин, сбитый в неравном воздушном бою фашистскими стервятниками, вынужден был посадить свой истребитель на захваченной врагом территории в районе города Энска. Естественно, немцы решили его пленить и захватить самолет. Посланный с этой целью отряд отборных головорезов СС не только не сумел этого сделать, но сам был захвачен в плен отважным воином. Затем в дело вступил целый полк. Чонкин оказал ему достойное сопротивление и, будучи контужен, один держал оборону несколько часов до тех пор, пока ему на выручку не подоспела Энская дивизия генерала Дрынова.

Все, кто в тот час был на почте, радовались за Нюру и поздравляли ее. Только Верка из Ново-Клюквина разозлила Нюру сомнением:

– А твой ли это Чонкин?

– А чей ж еще, как не мой? – отозвалась Нюра. – Мой летчик, и этот летчик. Мой Чонкин Иван, и этот Чонкин Иван. Думаешь, много на свете Иванов-то Чонкиных?

– Да уж и не думаю, что мало, – качнула головой Верка. – Не больно уж и фамилия редкая.

Бывают же такие люди, особенно женщины, которые обязательно, даже не со зла, а по дурости, скажут вот, не удержатся, что-нибудь такое, отчего портится настроение и теряется аппетит.

Но что бы Верка ни говорила, а Нюру с ее уверенности не сбила, что нашедшийся Иван Чонкин – это ее Иван Чонкин, ее и никакой другой. У нее еще был довод, который она никому не высказала, а в своем уме держала, что на подвиг подобный никто, кроме ее Ивана, может, и не способен, а он способен, и точно такой же уже совершал на ее глазах и с ее посильной помощью.

7

Прибежала Нюра с газетой в Красное, все избы подряд обошла, всем статью про Ивана показывала. И Тайке Горшковой, и Зинаиде Волковой, и даже бабу Дуню своим вниманием не обделила. Бабы охали и ахали. Одни радовались искренно, другие притворно, третьи непритворно завидовали. Нинка Курзова, так же как Верка из Ново-Клюквина, пыталась охладить Нюру соображением, что, допустим, это даже и тот Иван Чонкин, так что толку, если он живой, а ни разу хотя бы короткого письмишка не написал?

– Мой-то охламон, почитай, каждый день пишет. Я даже не представляю, когда же он там воюет, откуда столько бумаги берет.

И в самом деле Николай радовал жену своими посланиями чуть ли ни каждый день, причем не какими-нибудь, а написанными стихами. Раньше Нинка и не подозревала в Николае никаких поэтических способностей, а тут на войне талант стихотворца вдруг неизвестно с каких причин прорезался, и писал Курзов один за другим длиннющие письма с рифмованным текстом такого, например, содержания:

Вчерась ходили мы на бой,

Фашиста били смело.

Сказал командир наш молодой:

Вы дралися умело…

Не плачьте вы, жена-красотка,

И вы, старушка-мать.

Домой вернемся мы с охоткой,

Вас будем обнимать.

– Все врет, все врет, – сердито ворчала Нинка. – Пишет незнамо чего, правду, неправду, ему лишь бы складно. Старушку-мать к чему-то приплел, а старушка-то мать уж три года как померла. Зачем такую дурь-то писать?

Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

Назад Дальше