Цветочный крест. Роман-катавасия - Колядина Елена Владимировна 15 стр.


— Слышали мы, что желаешь ты, лепая девица, быть мужатою мужатицей, вступить в женитву.

— Се правда, — рекши Дарина. — Тот молодец станет мне мужем, кто даст моему естеству женскому самолучшие самонежные любы.

— Аз есмь, — рыкнул Могуча и принялся похваляться:

— Аз своей огненной булавой да свинцовыми муде единожды взмахнул, так африкиинское чудище замертво упало. А уж тебе, девица, я любы самые злострастные сделаю.

Изверг из портищ булаву огненную, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Уд его вдарил в крышу, всю кровлю разворотил да меж стропил застрял.

Рассердилась муженеискусная девица:

— Твою елду только валять да к стене приставлять!

Вышел тогда наперед средний брат, Хотен, принялся похваляться:

— Не уд — стрела!

Востерзал свою подпупную жилу, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Срам не долетел до высокого терема, упал на крыльцо.

Принялась глумиться ангеловзрачная девица:

— Твоей елдой только в мошне кукиш казать!

Вышел тут младший брат, Зотейка.

— Светозарная Дарина! Моя жила становая будет лону твоему изтецать любострастие, аз же буду тело твое белое дрочить, перси нежить, подпупие баловать, стегна ласкать.

— Дерзостник какой! — удивилась честная девица. — Где же твой уд злострастный, покажи!

Достал Зотеюшко из портищ свой невеликий уд женонеистовый, подкинул его в небо. Полетел уд с нежным посвистом соловьиным, залетел в терем, покружил по горнице да прямиком под шелкову рубашцу, в сладковонные лядвии. Впорхнул в лоно и ну в чреве летать, кружиться.

— Ох-ти мне, Зотеюшко!.. — простонала девица, естества не растлившая. — Будь ты мне мужем, а я тебе — женой.

И был тут пир на весь мир, наш тотемский воробей туда летал, от каравая крошки клевал, с залетной воробьихою колотился. А самовидцы Зотеюшкиного соловьиного мехиря с той поры говорят: «Уд мал да удал!»

— А-ха-ха! — залилась смехом Мария.

Отсмеявшись, она мечтательно проговорила:

— Хоть бы одним глазком увидеть сию Африкию…

— Взбесилась?! — охнула Матрена. — Да там такие звери водятся, что на баб, как мужики нападают.

Феодосья выкатила глаза.

— Кривду врешь, Матрена! — посмеиваясь, умышленно подначивал Извара.

— Почто обижаешь вдову, Извара Иванович? — хлюпнула носом Матрена. — Отродясь я слова кривого не изрекла. Провалиться мне на этом месте, а только есть в Африкии зверь — вельблуд, вельми блудливый, то бишь. На спине у вельблуда растут два огромных горба, навроде кожаных торб али курдюков. И африкийцы возят в этих горбах воду!

— Гос-с-споди, спаси и сохрани, дикари какие! — удивилась Василиса. — Да как же вода в горбах может быть?

— А как молоко в грудях? — привела достойный аргумент Матрена.

— А-а! Тогда понятно…

— А на баб-то, на баб как он нападает? — полюбопытствовал Извара.

— На жен похотствует не вельблуд, а слон! Ростом он со стог сена, а на харе вместо носа — елда!! Вот эдакой толщины!

Матрена приподняла вдоль поставца свою неохожую ногу, скрытую подолом. Но и сквозь подол ясно было, что размеры слонового уда необыкновенны!

— И перед тем, как броситься на несчастную жену, слон в свою елду еще и трубит!

— Почто трубит-то? — вопросила с сундуков Мария.

— А я почем знаю? Я с им не беседовала. Знаю только, что по Африкии бродят скоморохи со слонами…

Феодосья напряглась.

— Слон по окрику главного скомороха поднимает елду и начинает охапивать да обласкивать ей блудную девку…

— Плясавицу? — вопросила Феодосья.

— Ну да… А се… И, наконец, он девку сию поднимает на елде выше головы!

— Ишь, ты! — удивился Извара. — А еще говорят: как ни востра, а босиком на едлу не взбежишь.

— Не всему верь, что говорят, Извара Иваныч, дорогой! А еще тем слон страшен, что разносит чуму.

— Господи, спаси!

— В Москву какой-то Африкийский царь прислал в подарок нашему государю-батюшке, Алексею Михайловичу, слона.

— Уморить хотел отца нашего, заступника?!

— Знамо дело, — авторитетно поводила плечами Матрена.

— Провели чудище энто по улицам. И начался в Москве мор! Государь Алексей Михайлович принял меры противу погибели: заколачивать избы, в которых некто заболел чумой, сжигать дома, никого изнутра не выпуская. Но, мор не прекращался. И тогда царь наш — батюшка смекнул, что слон адский чуму нанес. И повелел Алексей Михайлович слона убить до смерти и сжечь. Земские люди кольями слонищу закололи, сожгли до пепла. И мор остановился! А того африкийского слугу, что водил чудище по улицам, привязали к столбу и обливали кипятком, пока не сварился.

— Это верно!

— Так и надо нехристю.

Возбужденное событиями дня, семейство еще долго сидело за столом, беседуя и слушая байки Матрены. Первой заснула на сундуках Мария. Оставив возле нея караул в лице кривоглазой Парашки, все разошлись по покоям.

Феодосья взошла в свою горницу совершенно сонная. Прикрыла дверь. Села на одр. Поглазела на огоньки лучины и свечей. Зевнула. И в этот момент из угла метнулась золотисто-черная тень.

— А-а!.. — в ужасе вскрикнула было Феодосья, но чья-то крепка, как засов рука, сжала ей уста.

Глава шестая

ЛЮБОСТРАСТНАЯ

— Вор! Вор! — затщилась выкрикнуть Феодосья.

И было бы шуму — чего-чего, а верещанием Феодосья была сильна, но запечатались уста воровской дланью, словно камнем, приваленным к пещере со святыми мощами. Другой рукой супостат обручил Феодосью ниже груди, охапив накрепко и руки ея. Феодосья судорожно вдохнула, чтоб в третий раз извергнути крик, и даже извергнула было снова:

— Вор!..

Но, вопя, учуяла она уже, что больше не крикнет, потому что вора сего Феодосья знает, и узнала она его по самой сладостной воне, какую только вдыхала ея легочная жила. Горечью воняло, горьким мужским телом, горьким дымом и можжевеловой ягодой, и чабрецом, растертым перстами. И почему-то зналось Феодосье, что губы, прилепившиеся к ея щеке, тоже горчат. И от этой горечи, проникавшей в дыхательную жилу, Феодосье хотелось стонать, алкая смутного томления. Она смежила веки и приподняла плечи…

— Звезды со звездами скокотали, любострастились, один я во мраке вечном воздыхал от тебя на удалении, так не терзай меня, любушка, дай свету твоего сердечного, свету звездного… — грудным голосом проговорил вор и чуть ослабил длань на Феодосьиных устах и обручение под персями.

Феодосья медленно повернула голову и поглядела в личину, скрытую тенью. И, как это бывает, когда лица оказываются друг напротив друга на расстоянии греха лобзанья, увидела скошенные к носу глаза и сам нос, странным образом, видимый с двух сторон разом. Феодосья беззвучно засмеялась от радости, что глаза те самые, синие с золотыми осколками. Но, рассыпав брусничным смехом, тут же принялась вырываться, разволновавшись, что и вор видит ея зеницы такими же сбежавшимися к переносице. Вор ослабил охпку. Феодосья наложила длани на затворившую уста руку и кончиками перстов низвергла ея вниз, к персям. Вор осторожно повел шебуршавой ладонью по душегрейке в том месте, где томилась грудь, и крепко примкнул ея. Феодосья тихо застонала. Вор замер, не решаясь пошевелиться, дабы не вспугнуть этого стона. Нахлынула оглушительная тишина. Феодосье слышно стало, как колотиться ея сердце, словно ботало в ночной реке. А у вора от тишины комаром запищало в ушах. Оба оне стояли, не шевелясь, но, не решаясь пошевелиться каждый по своей причине. Вор опасался неверным движением вспугнуть раположение Феодосьи. А Феодосья не ворохнулась в объятиях, поелику полагалось ей, как девице нерастленной, вырваться из рук вора, но вырываться ей не хотелось… Треснул угол горницы, ломаемый ночным морозом. Сухим стручком гороху выщелкнула лучина.

— Истомушка!.. — наконец с облегчением промолвила Феодосья и склонила главу к плечу. — Как же ты здесь оказался? Как не побоялся?

С полузакрытыми зеницами, безвольно уроненной головой, она лежала на груди скомороха, словно только что подстреленная рябенькая куропатка, еще теплая, еще с пульсирующей кровью, с намасленными перышками, но уже погубленная, через секунду готовая повиснуть на затянувшем горло кожаном ремешке в связке таких же теплых птах.

— Любушка, ласточка моя нежная, ты ждала меня? — засасывающим голосом, как бы не веря своим словам, вопросил Истома.

— Тебя только и видела… — едва не заплакав, ответила Феодосья.

— Меня, скомороха? Актера, что не имеет ни злата, ни серебра, ни речного бисера, чтобы осыпать тебя, небесную княгиню? Бродягу, что, кроме охабня, не имеет других палат?

— Мне твой охабень теплее любых хором, — с жаром заверила Феодосья.

— Скитаюсь аз по горькому свету, и не мечтая об иной жизни. Устал мечтать о нежных любовях. К чему это? Мука одна. Аз уж и не помню давно, каковы девичьи ласки?

— Истомушка… — по щекам Феодосьи побежали быстрые слезы. — Не говори так…

— Прости, прости, что огорчил твою душеньку, — жалобно рекши скоморох.

Не то чтобы лгал он кривду, нет, все правда было — и злата у Истомы не было, и палатами ему служил рваный шатер, и укрывался он от снежного ветра не бревенчатыми стенами хоромов, а полой охабня. И не ласкали его муженеискусные девицы. Да только не променял бы он полог леса и постель речного песка на душные перины, полу охабня на теплый запечный закут, а горсть снега с горячей кровью на сладкий кисель. Был он волком. И тепло овина манило его только предчувствием плоти глупой скотины, готовой повалиться набок и подставить робкую шею под нож за охапку хозяйской соломы. И, зарезав простодушную ярку, уходил волк прочь, в снежный лес, ни на мгновенье не возжелав переждать до утра в теплой сце хлева. И про ласки девиц не солгал скоморох. Не дрочили его непорочные девицы. Любодействовал он с бражными блудищами. А муженеискусных девиц в горящих селищах брал силой. И никогда не глядел с вожделением в сторону зрительниц, глазевших на его скоморошьи позоры. Не любил он скушных, сонных посадских баб и девок. И на все их блудливые подмаргивания лишь усмехался. Тошно было и представить Истоме любы с глупыми бабамимужатицами где-нибудь в сарае. Но Феодосья, стащившая с креста распятого деревянного Господа, запала в волчью душу. Поразила она его, как небесный огонь поражает могучее дерево. И сейчас пылал Истома не только телесным, но отчасти и душевным огнем. Но, может ли волк быть добрым? Это был бы уже заяц… И доброта волка в том, чтобы зарезать теплую телушку быстро, не мучая понапрасну. И знал Истома наперед, что будет, будет его ретивое скокотать в нежных лядвиях Феодосии. Но впервые хотел скоморох, чтоб случилось это не силой, а с его нежным дроченьем, с его приветливыми ласками. И знал даже Истома, что позови он — уйдет Феодосья с ним и его ватагой, не думая ни секунды об отце с матерью. И уводил он так жен не раз и не два, с тем, чтобы бросить, натешившись, в проезжем городе в блудном доме или на улице, прозванной иноземными гостями Московии «улицей лизанья». Но впервые за много лет дрогнуло сердце скомороха. И захотел он быть с Феодосьей безмерно добрым и благородным — растлив девицу, бросить ея не в чужой земле, а в родном доме. Может ли волк быть добрее?! Потому и молвил он жалкие речи про бездомство и одиночество свое, что учуял в Феодосье, пожалевшей деревянного Христа, бездонную меру участия. Дивно ему было, что в театральной скоморошине о распятии, в притчах, таких привычных с детства, что никому и в голову не приходило рыдать по распятому, Феодосья разглядела живые муки и ужаснулась им. Смекнул Истома, что, если, чем и сможет он взять в одну ночь этот аквамарин небесный, то, прежде всего, призывом к сочувствию в его, Истомы, страданиях. Вот отчего молвил он грудным голосом о своем бездомстве.

Назад Дальше