Эмма и Cфинкс - Дяченко Марина и Сергей 4 стр.


Помреж знал Эмму десять лет. Глаза его слегка округлились:

— То есть? В первом действии сидела убитая Анна, во втором — смоталась?

— У меня елка, — сказала Эмма. — Я в одном составе, потому что Катька на гастролях. Если я возьму больничный, кто будет играть?

— Как — больничный? — растерянно спросил помреж. — Какой-такой больничный? Кто будет елки играть? Ну, Эмма, не ожидал от тебя такой подляны…

Глядя в его возмущенные глаза, Эмма поняла, что следует почувствовать себя малодушной предательницей. Но, наверное от усталости, не почувствовала ничего.

Новый год прошел как не бывало. Эмма едва досидела перед телевизором до двенадцати, глотнула шампанского и тут же упала спать на диване; будильник заведен был на восемь утра — назавтра, как обычно, был назначен десятичасовой спектакль…

На Рождество позвонила Иришка. Эмма обрадовалась. В разговоре, время от времени всплывало воспоминание о «классном вечере»; о Ростиславе Викторовиче Иришка тактично молчала. Такая тактичность была не в Иришкиных правилах, и Эмма ждала подвоха. Дождалась.

— Кстати, — сказала Иришка небрежно, когда разговор о том, как прошли зимние праздники, исчерпал себя. — Ростислав Викторович просил передать тебе — со всеми прошедшими и наступающими… Кстати, триста тринадцать ноль три ноль пять, можешь позвонить и в ответ поздравить.

Эмма не нашлась что сказать, кроме вялого «Спасибо».

Мальчика она заметила дня за три до окончания елок. Мальчик ходил на каждый спектакль — в десять, в час и в четыре; когда отыграли последнюю, «зеленую» сказку, полную экспромтов, взаимных розыгрышей и подначек (бедный драматург! Какое счастье, что он этого не видел!), когда выпили положенное количество водки и Эмма, едва держась на ногах, вышла на вечернюю улицу, синюю от снега, неба и фонарей — мальчик обнаружился возле главного входа, одинокий, понурый, катающийся взад-вперед по одной замерзшей длинной луже, туда-сюда, как маятник.

— Ты кого-то ждешь? — спросила Эмма.

— Бабушку, — сказал мальчик. — Она в этом театре гардеробщица.

— А я в этом театре актриса, — зачем-то сказала Эмма.

Мальчик посмотрел на нее внимательнее, но не узнал. Десять раз смотрел спектакль — и не узнал Эмму без панциря, без кирасы, без грима Черепашки!

— А я тебя видела, — сказала Эмма, чтобы сгладить неловкость. — Ты несколько раз на спектакль ходил. Что, так понравилось?

Мальчик мрачно покачал головой:

— Нет…

— А зачем же ты смотрел так часто? — удивилась Эмма.

— Я все думал, что Кащей победит, — нехотя признался мальчик. — Что они его побеждают-побеждают… А потом он возьмет и победит. Хоть один раз.

— Зачем? — спросила Эмма после долгой паузы.

Мальчик посмотрел исподлобья:

— А он мне нравится.

Елки кончились. Эмма получила премию и отгулы. Первый день отдыха был сладок, второй — скучен; на третий день Эмма поняла, что неотвратимо сползает в депрессию. Так бывает, когда, напрягая все силы, стремишься к цели. Мечтаешь об отдыхе, но когда цель исчезает, когда на ее место приходит пустота, тогда только ты понимаешь, как счастлив осел с грузом на спине и охапкой сена перед носом.

Борясь с депрессией, Эмма убирала в квартирке. Гуляла в парке, делала гимнастику, звонила приятелям; несколько раз подолгу болтала с Иришкой. О Ростиславе Викторовиче не было сказано ни слова.

Снова наступили будни. Снег то выпадал, то таял, оставляя на улицах глубокую грязь. На свалках, возле мусорных баков, валялись трупы елок. Эмма ждала весны.

* * *

— Алло!

— Да?

— Это Ростислав Викторович?

— Да, это я.

— Здравствуйте. Меня зовут Саша. Мне ваш телефон дал один мальчик из сто первой школы… Я вот по какому вопросу… можно?

— Да, я слушаю.

— Я хочу, в общем, я… Я хотел бы… Короче говоря, ну… Я знаю, что вы даете уроки математики. Мне надо математику… подтянуть. У меня сейчас нет денег, но я заработаю. Скоро. Можно я вам буду иногда звонить и спрашивать… ну… если с ответом не сходится?

— Погоди… Сколько тебе лет?

— Двенадцать. В шестом классе.

— А сколько у тебя по математике?

— Ну, когда как. Когда три, когда четыре… Я математику люблю. Только мне надо подтянуться.

— Гм, понимаешь, Саша… Я вообще-то с ребятами постарше занимаюсь. Перед поступлением в институт. Вот если бы ты был в одиннадцатом классе или хотя бы в десятом…

Молчание. Сопение в трубке.

— Саша?

— Значит… мне нельзя?

— Погоди-погоди… Расскажи о себе вообще-то. Вот ты сказал, что денег заработаешь…

— Да. Я машины мою.

— А как твоя мама на это смотрит?

— А она не работает. У нее инвалидность.

— Понятно… А отец?

— Нету.

— Так… А зачем ты хочешь заниматься математикой? Почему не чем-нибудь другим?

— Ну… Мне нравится. И, говорят, в политехнический надо математику сдавать, а я технику люблю. И там конкурс маленький.

— А ты хочешь обязательно в институт?

— Ну, на вечерний. Нельзя, что ли?

— Можно… Хорошо. Так. Давай по порядку. Чем ты хочешь — конкретно, — чтобы я тебе помог?

— Объяснить… У нас математичка непонятно объясняет.

— Да? Гм… Может быть, это ты не очень внимательно слушаешь?

— Нет. У нас на уроках почти никто не понимает. Уже потом — кто как. Вот у моего соседа есть отец, который в математике сечет, так он объясняет… И я у него списываю… Иногда…

Молчание.

— Ну, Саша, ладно… Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж извини, у меня не так много времени…

— Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не попрошайка, чтобы мне дотации делать.

— Что-что делать?

— Дотации…

— Гм… Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь — звони…

— Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!

— Ладно, пока…

— До свидания!

Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхивающий и гаснущий огонь.

* * *

В воскресенье после дневного спектакля Эмма отправилась на книжный развал и среди цыганского беспорядка собирающих свой товар лоточников успела-таки разыскать потрепанный учебник по математике для шестого класса. И потратила на него большую часть своего выходного — понедельника. С желтых страниц на нее пахнуло детской скукой, первыми утренними уроками, когда сонная голова клонится к парте, а белый свет «дневных» ламп режет глаза. Тем не менее она поборола минутное отвращение, и взялась читать, и даже решать задачи; некоторые дались легко. Некоторые обескуражили. На другой день она взяла учебник с собой на работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть подтолкнул ее:

— Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?

Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными рыжеватыми усами:

— Э-э-э…

Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот приоткрывается:

— Это… а…

И как, наконец, мужик берет себя в руки:

— Гм… Извините.

Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.

В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.

Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пустых спортивных площадок стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпусе были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах, проходя по двору, Эмма подняла голову — виднелись несиротские занавески на окнах; короче говоря, это был богатый, «козырный» санаторий, за каждую путевку в который родители либо насмерть бьются с профсоюзом, либо выкладывают недоступную многим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим детям месяц казенной тоски…

Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену санаторного клуба, выставить свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал тихих, каких-то квелых детей. Играли «Сережкину перемену», «школьную» драму, в которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого неформального лидера, защитника слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулиганами (великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на рабских условиях «договора» и считающие себя счастливцами), попадать в детскую комнату милиции (в «стационарных» спектаклях стервозную даму-капитана играла народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сережку тюрьмой приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по грим-уборной).

Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.

Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку с колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля. Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:

— …Ты в первый раз встретил несправедливость — и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. Помни — не надо бояться темноты, не надо бояться своего страха…

Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: «Но бойся собственной трусости, она…»

— Но тру… — сказал Раковский и замолчал.

На мгновение сделалось тихо.

— Но трусся бой… — снова начал Майор и замолчал снова.

Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.

— Бойственной собости, — неуверенно закончил Майор.

— Она…

Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.

К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.

Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть несомненный влажный блеск. Заслуженный артист Раковский матерился в мужской гримерке так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.

Эмма сняла мальчуковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки, свитер. Стерла салфеткой грим. Хлебнула чая из термоса.

— Дай мне тоже, — попросила Светочка, ловко набрасывая на «плечики» серый капитанский мундир.

— А у меня рогалики есть.

Ирина Антоновна, игравшая Сережину бабушку, развернула кулек с бутербродами… Перекусили; из соседней гримерки доносился возмущенный голос Раковского и дружный смех «хулиганов» Саши и Вити. Помреж (костюмерши на выезде не было) отнесла костюмы в автобус. Смеркалось. За окнами зажглись фонари.

— Прогуляться бы, — сказала Эмма.

— Холодно, — Светочка пожала плечами.

— Пойди прогуляйся, пока они грузятся, — посоветовала Ирина Антоновна.

И Эмма вышла во двор. Оба монтировщика, осветитель, водитель и радист стояли кружком, курили — красные огоньки светились в полутьме — и болтали о футболе.

— Когда едем? — спросила Эмма.

— Вот докурим — и поедем, — степенно отвечал водитель.

Эмма отошла подальше. Курить в лесу для нее было то же самое, что приходить в оперный театр со включенным плейером. Снег чуть поскрипывал под подошвами. Снег был оранжевый и синий — по цвету фонарей. От каждого ствола падала оранжевая и синяя тень, а чуть подальше, за забором, лес стоял темный, привлекательный и зловещий, и Эмма подумала, что, будь она по воле злой судьбы ребенком в этом санатории, единственным удовольствием для нее было бы стоять вечером у забора и смотреть на лес, бояться его — и воображать себя там, в темноте…

Назад Дальше