Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить:
— Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню и которого дядя Василий высек…
В прощеный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала:
— Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь… Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем.
Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце он пошел за теткой. К счастию, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор:
— Ты папы не бойся, — уверяла она. — Он добрый…
— Ну, не всякое лыко в строку, — говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. — Мало ли что бывает… Тоже и то сказать, Сережка, что и ты неправ. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть?
Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он действительно забыл о маленькой, больной Шурке.
— Это ты от меня хотел убежать, — плаксиво говорила девочка. — Ты нехороший…
Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочки.
Время шло. Проходили дни, недели, месяцы… Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой.
Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля.
— Ну, вот, молодец! — похвалил дядя Василий. — Кто родителей помнит, того бог не забывает. А в деревню хочешь уйти?
— И уйду, дядя, как только буду большим.
Теперь Сережка уж не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни.
— Отчего же ты, дядя, не уедешь в деревню? — удивлялся Сережка.
— А так… Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить… Курам на смех. А на фабрике-то я дома… А главное, не один я тут — большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна… Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить и даже очень превосходно.
Из Сережки рос серьезный трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:
— Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.
Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно парень хороший, хоть куда. Вырастет — вот какой работник будет.
Лучшим развлечением Сережки по-прежнему оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.
— Что ты там делать-то будешь, Сережка? — спрашивала она.
— А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, коровку… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…
— Хочешь богатым быть?
— Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.
— Это ты верно, Сережка.
Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.
— Конечно, поправилась бы, — уверял Сережка. — У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…
— Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!
Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кирилыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.
— Вон какие лбы выросли, — ворчала она. — Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?
Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кирилыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!
— Ты уж того, Сережка, постарайся, — говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. — Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…
И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в лице его появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски — в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидел его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:
— Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.
Наконец прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:
— Хозяин, теперь мы с тобой в расчете…
— Ну?
— Значит, еду к себе в деревню…
— Спасибо здешнему дому — пойду к другому? Ежеминутно…
Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:
— Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.
— А я-то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так и заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное — непьющий, в аккурате всегда.
Сережка простился со всеми как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.
— В крестьяне запишешься? — спрашивая дядя Василий.
— В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.
— Та-ак… Что же, дело невредное. С богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…
— Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.
Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.
Дело было осенью, когда уже начались дожди и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.
— Теперь страда кончилась, все с хлебом, — говорил он с каким-то ожесточением. — Свадьбы играют… Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно… Эх, жисть!
Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка.
— Ты это откуда взялся-то? — удивился Фома Павлыч. — Вот так фунт!
— Где был, там ничего не осталось, — уклончиво ответил Сережка.
Вечером у дяди Василия был устроен настоящий пир. Сережка купил за собственные деньги водки, пива и разной закуски. Угощались дядя Василий и Фома Павлыч с женами и Кирилыч.
— Эх, брат, как же это ты так, то есть ошибку дал? — спрашивал дядя Василий. — Мы-то тебе тут завидуем, а ты вот он.
— Скучно показалось, дядя… Точно чужая вся деревня… И все люди точно чужие. Пожил, посмотрел, и потянуло меня опять в город… Главная причина, делать мне там нечего цельную зиму. Какие в деревне сапоги — одно званье, что сапог. Даже по ночам просыпался: так и вижу всех живыми — Фому Павлыча, дядю Василия, Кирилыча… Ну, так и порешил… Значит, уж такая линия вышла!.. Шурку вот все жалел…
Летнее яркое солнце врывалось в открытое окно, освещая мастерскую со всем ее убожеством, за исключением одного темного угла, где работал Прошка. Солнце точно его забыло, как иногда матери оставляют маленьких детей без всякого призора. Прошка, только вытянув шею, мог видеть из-за широкой деревянной рамы своего колеса всего один уголок окна, в котором точно были нарисованы зеленые грядки огорода, за ними — блестящая полоска реки, а в ней — вечно купающаяся городская детвора. В раскрытое окно доносился крик купавшихся, грохот катившихся по берегу реки тяжело нагруженных телег, далекий перезвон монастырских колоколов и отчаянное карканье галок, перелетавших с крыши на крышу городского предместья Теребиловки.
Мастерская состояла всего из одной комнаты, в которой работали пять человек. Раньше здесь была баня, и до сих пор еще чувствовалась банная сырость, особенно в том углу, где, как паук, работал Прошка. У самого окна стоял деревянный верстак с тремя кругами, на которых шлифовались драгоценные камни. Ближе всех к свету сидел старик Ермилыч, работавший в очках. Он считался одним из лучших гранильщиков в Екатеринбурге, но начинал с каждым годом видеть все хуже. Ермилыч работал, откинув немного голову назад, и Прошке была видна только его борода какого-то мочального цвета. Во время работы Ермилыч любил рассуждать вслух, причем без конца бранил хозяина мастерской, Ухова.
— Плут он, Алексей-то Иваныч, вот что! — повторял старик каким-то сухим голосом, точно у него присохло в горле. — Морит он нас, как тараканов. Да… И работой морит и едой морит. Чем он нас кормит? Пустые щи да каша — вот и вся еда. А какая работа, ежели у человека в середке пусто?.. Небойсь сам-то Алексей Иваныч раз пять в день чаю напьется. Дома два раза пьет, а потом еще в гости уйдет и там пьет… И какой плут: обедает вместе с нами да еще похваливает… Это он для отводу глаз, чтобы мы не роптали. А сам, наверно, еще пообедает наособицу.
Эти рассуждения заканчивались каждый раз так:
— Уйду я от него — вот и конец делу. Будет, — одиннадцать годиков поработал на Алексея Иваныча. Довольно… А работы сколько угодно… Сделай милость, кланяться не будем…
Работавший рядом с Ермилычем чахоточный мастер Игнатий обыкновенно молчал. Это был угрюмый человек, не любивший даром терять слова. Зато подмастерье Спирька, молодой, бойкий парень, щеголявший в красных кумачных рубахах, любил подзадорить дедушку, как называли рабочие старика Ермилыча.
— И плут же он, Алексей-то Иваныч! — говорил Спирька, подмигивая Игнатию. — Мы-то чахнем на его работе, а он плутует. Целый день только и делает, что ходит по городу да обманывает, кто попроще. Помнишь, дедушка, как он стекло продал барыне в проезжающих номерах? И еще говорит: «Сам все работаю, своими руками…»
— И еще какой плут! — соглашался Ермилыч. — В прошлом году вот как ловко подменил аметист проезжающему барину! Тот ему дал поправить камень, потому грань притупилась и царапины были. Я и поправлял еще… Камень был отличный!.. Вот он его себе и оставил, а проезжающему-то барину другой всучил… Известно, господа ничего не понимают, что и к чему.