Долгий сон - А-Викинг 11 стр.


Кнут играл с ней, как хозяин, как хищник с добычей — и как ни извивалась, как ни дергалась под ним девчонка, горящее жало аккуратно и точно расписывало тело линиями рубцов. Ксюшке казалось, что ее подвесили над полыхающим костром: она уже не ощущала отдельных ударов, не понимала, по бедрам или по ляжкам, по спине или лопаткам хлестнул кнут — все слилось в один непередаваемый сгусток режущей, жаркой боли. И в этом сгустке огня вдруг пронзительно мелькнула, ударом молнии, одна-единственная вспышка: барон изящно и точно уложил удар снизу вверх, между раскинувшихся в судороге ног, словно насадив Ксюшку на раскаленное жало…

…Она так и не потеряла сознания, но все остальное подернулось пеленой тумана. Даже не помнила, стегал он ее дальше или нет, развязывал руки или снова блеснул лезвием ножа, говорил что-то или освободил молча. Скользнула вниз, на траву, бессильно уронив голову на руки с темными кольцами синяков на запястьях. И лежала так, пока не начал проходить туман и накатилась запоздалая, из спасительного тумана нахлынувшая, волна боли в измученном теле…

Боль подстегнула, заставила с мертво прикушенными губами встать — сначала на колени, потом в рост. Опираясь на иву, кое-как нашарила юбку, запахнула располосованную ножом блузку. Слезы снова прочертили дорожки на уже подсохших было щеках: даже тонкая ткань, коснувшись исполосованной спины, показалась кошачьими когтями по свежей ране. За разрезанными трусиками не стала даже наклоняться, боясь сделать лишнее движение. И только после нескольких шагов, когда всполохи боли слились в ноющий, но уже почти привычный жар, непривычно ощутила что-то почти забытое, какую-то помеху… Поднесла руку к лицу, тронула — неумело вставленные рукой барона, в ушах тяжко покачивались бабушкины серьги.

x x x

…Этот табор вернулся к городу спустя два года. Были цыгане и до него, и многие из них настороженно замечали, как пристально вглядывается в чернявые лица какая-то местная девушка, с толстой плетеной косой и тугой прической, открывающей аккуратные ушки с серьгами удивительной старинной работы. Присматривалась, уходила, возвращалась к новому табору и снова уходила. Но дождалась своего — и ранним вечером, пока еще только разгорались дымными искрами костры и храпели едва выпряженные из кибиток лошади, она прошла через весь табор к повозке, украшенной лентами и шнурами. Шла, не глядя по сторонам, и непривычная смелость этой молодой девушки как холодным ветром сметала перед ней замолкавших цыганок и суетливую мелочь детворы.

Барон спрыгнул с повозки, сделал шаг навстречу. Остановились, молча глядя друг на друга.

— Я искала тебя.

— Ты выросла…

— Я хорошо помню твой урок.

— Тебе идут эти серьги.

…Глаза в глаза. Тысячелетняя пауза прервалась ее шевельнувшимися губами:

— Завтра, на рассвете. Там же.

2001, 2005 г.

Цикл «Дайчонок»

Тихий час

Сначала в дверях появилась объемистая сумка, потом белый халат, туго обтянувший очень знакомую фигурку — причем обтянувший именно самую вкусную часть этой фигурки, — и лишь потом сама ее обладательница. Порядок появления объяснялся довольно просто: пропихнув в палату сумку, она еще доругивалась с кем-то в больничном коридоре, двигаясь за сумкой попой вперед. Расставив все точки над «и» и победно захлопнув дверь, Данка наконец явила всему миру мордашку не менее привлекательную, чем то, что было обтянуто халатом.

Весь мир, слегка опешивший от ее появления, представлял собой одного-единственного пациента элитной больничной палаты, которая слегка напоминала офис разложенными сразу на двух столах бумагами, мерцающим экраном ноутбука и регулярно «вякающим» телефоном.

— Офигели, блин, поназначали тут всяких режимов посещений, здравствуйте, Владимир Дмитриевич, чуть сумкой по кумполу не настучала этой дурехе, видите ли, тихий час у них, я говорю, у меня передача срочная, шеф ждет, работать надо да и пельмени стынут, короче, пока халат не напялила, не пускали. Вот.

Перевела дух и, наконец, осмысленно улыбнулась:

— Здравствуйте…

— Гм… — Самый Любимый В Мире Шеф поправил очки, слегка запотевшие от ее ураганного появления. — Какие… пельмени?

— С грибами… Горячие, — ткнулась носом в ему в грудь, в спортивный костюм, который даже тут напоминал застегнутый китель. Прижалась под его руками, опущенными на плечи. — В больницах же не кормят нормально, — начала заранее ворчать, представляя его реакцию на горшочки-кастрюлечки.

— Ох, ну ты и чудо ты у меня… в перьях…

— Не-а. В халатике, — потерлась носом теперь о щеку, не отпуская, считая секундочки долгожданной близости. — В противном больничном халатике… Я его скину сейчас…

— Ага. Пельмени. С ложечки. И кашку манную…

— Не-а, — опять закрутила головой, — не манная… Я из манной уже выросла, а вы пока не того… не доросли. Не такой уж и дедушка. Все зубы на месте. Не манная кашка. Березовая… — покраснела, но смотрела снизу вверх чуть-чуть с вызовом: — Ну, даже не березовая… а ивовая…

И тут же выскользнула из обнимавших рук, даже не давая ни ответить, ни тем более возразить, деловито распихала на столе бумаги, освобождая жизненное пространство для своей бездонной сумки. В ней действительно оказались не только привычные больничные передачи типа всяких соков и крутобоких яблок, но и старательно замотанный в толстое полотенце глиняный горшочек с горячими пельменями.

Шеф только молча качал головой и переводил взгляд то на сумку, то на Данку, летавшую между холодильником, столом и сумкой. Что-то, завернутое в опять же полотенце и еще в целлофановый пакет, она тут же убрала в сторону.

— Данка, чудилка, тут же на взвод голодных солдат…

— Ничего. Вы справитесь! Я в вас верю! Я пока бумаги готовые заберу, новые достану, а вы — пельмени.

— Данка, да я…

— Сейчас у нас кто-то допререкается… довозражается… доотнекивается… А кофе не дам! Нельзя!

— Так у меня же не сердце. У меня…

— Не дам! Врачиха сказала, нельзя! Я спрашивала! И вообще, пока я в халатике, я начальство! Вот!

— Ну, некоторые личности только что грозились этот халатик скинуть…

— А вот не скину! Пока не поедите нормально!

— Садистка…

— С кем поведешься… Ой! — потерла попу, увернулась от повторного шлепка и заняла позицию на другом конце стола. Демонстративно зашуршала бумагами, всем своим видом давая понять, что диспут завершен, не надо никого шлепать и всячески возбуждать, и вообще ничего на свете больше не будет, пока не доедятся все-все-все пельмени. Горячие и грибные. Вот.

Шеф Данку знал, и все понял правильно, покорно углубляясь в пельмени. Хорошо знал. Если точнее, он ее и «сделал», как в песенке — слепил из того, что было.

По мнению Данки, «было» непонятно что — провинциальное, глупое и наивное, никуда не годное ни сейчас, ни потом. По мнению Владимира Дмитриевича, «было» и есть — красивое и умненькое чудо, слегка взлохмаченное, с глазами бездомного котенка и готовностью то ли отчаянно царапаться, то ли мурлыкать… С блестящими задатками — эдакий природный алмазик, который мог заиграть настоящим бриллиантом. Мог и должен — хотя огранивать и шлифовать его было ох как непросто.

Их довольно обычное знакомство в пределах первой студенческой стажировки неожиданно для обоих превратилось… Нет, не в стандартный служебный роман умудренного годами шефа и смазливой секретарочки, не в любовные отношения, не в систему учитель-ученица. Хотя там было и первое, и второе, и десятое… Не искали никаких причин, не хотели заглядывать далеко вперед, жадно впитывали друг друга, и только краешком сознания удивлялись, как легко и просто вписались друг в дружку их непростые характеры и ломаные судьбы. Впрочем, это их глубоко личное дело — они довольно жестко не допускали в свой маленький мирок никого постороннего, и мы тоже туда лезть не будем…

Тем более, что Самый Любимый В Мире Шеф наконец справился с пельменями, с сожалением посмотрел на термос, куда никто не и собирался (врачиха сказала, низззя!) наливать вкуснявый кофе, и осторожно закурил у приоткрытого окна. (Тоже низзя!) Данка выложила на стол несколько журналов и демонстративно поджала губы: знала бы, что эта дуреха-медсестра такая дуреха, фигу бы выполняла просьбу Дмитрича, ваабще офигела, не пускать вздумала, хрен ей, а не журналы. Вот!

Владимир Дмитриевич настороженно посмотрел на Данкину сумку: что еще могло появиться оттуда на свет божий, было совершенно непредсказуемо. Направленному взгляду помешала Данка, наконец отпихнув никому-никому-никому не нужные бумажки и осторожно пристроившись рядышком. Засопела от удовольствия, чуть не замурлыкала, когда снова сплелись его руки, когда чмокнул в пышные волосы и просто крепко прижал к себе, убаюкивая и защищая…

— Я скучаю… — шепнула, потом еще раз: — Очень скучаю… Уже столько времени нету и нету…

— Всего пятый день, — убаюкивали его руки.

— ЦЕЛЫЙ пятый! — заворчала, устраиваясь в них уютнее и удобнее. — Сидит тут, дуры всякие дежурные кругом него бродят, а там Дайчонок один… Совсем один, брошенный, нецелованный и невоспитанный. Вот…

— Приду весь здоровый, отремонтированный и новенький, сразу и будем воспитывать нашего Дайчонка.

Молча помотала головой. Замерла… Еще раз помотала, втираясь сопелкой в плечо и туда же шепнула:

— Дайчонку нельзя ждать. Он плохой делается. — Секундная пауза и просьба: — Идите пока, отнесите журналы этой… чувырле. Я тут подожду.

Он попытался поднять ее голову, чтобы заглянуть в глаза, но она не далась, уперто протирая носом дырку в его плече. Провел рукой по голове, огладил волосы и решительно встал. Взвесил на руке пачку журналов «этой дурехе», обошел стол, мельком глянул на тумбочку, на тот таинственный пакет в мокрой целлофановой упаковке и, не оборачиваясь, вышел.

Когда вернулся, тщательно запер дверь, еще из маленького палатного тамбура увидев, что пакет — уже пустой, — превратился в мокрое полотенце поверх целлофана. Догадывался, знал, что увидит — но сердце забилось, словно в самый-самый первый раз. Год назад или целую вечность назад: кто их считал, эти минуты и дни!

Она лежала, скинув с кровати одеяло. Лежала послушно, аккуратно и ровно, свежая на свежих простынях, уткнув свою хитрющую сопелку между вытянутых вперед рук. Тот самый «противный» больничный халатик только краешком виднелся из-под остальной одежды — она любила встречать его вот так, бесстыже голая или невинно нагая. Лежала и ждала, не признавая никаких веревок даже тогда, когда укладывала сама себе на спину тонкую злую плеть или пучок запаренных прутьев. Так было в первый раз, и в пятый — всегда сама, всегда послушно, всегда с настороженно замершим дыханием и ровно вытянутым телом… А в шестой раз она гибко скользнула к нему лежа, по ковру, игривой кошкой с зажатой в губах длинной розгой. Тогда он поднял ее с колен, поцеловал в сжимавшие прут губы и отрицательно покачал головой:

— Лишнее. Будь выше…

Потом были седьмой раз и сто седьмой. Были и легкие судороги тела под узким ремешком, и смачный шлеп мокрой кожаной полосы, были и тяжелые, мучительные стоны и нервное, жаркое: «Еще!!!», когда из-за этих стонов замирала вскинувшаяся было розга.

Назад Дальше