Долгий сон - А-Викинг 2 стр.


— Так семьи-то большие были всегда! Не пять же раз топить: никакой тайги на дрова не хватит. И мылись все вместе, опять же чтоб пар не переводить зазря.

Привычно щелкала лучинками, разгоняла первые языки в банной печке:

— А потом ка-ак прыгнем с тобой в сугроб! Тело от этого — ну как слиток золотой делается…

— Ты что? Я туда нос не высуну! Я умру! Там же снег!

— А ты как с пальмы слезла, да? Еще как у меня прыгнешь!

Стопочкой свежая одежда, маленькая бутылочка той самой, вишневого цвета настоечки, темная медь старых лавок и — бельмом на глазу — блестяшка развернутой шоколадки. Ядреный аромат веников, ворчание пара, плеск воды и настороженный, с замиранием сердца, взгляд в банный угол: кадушка с пучками темных, тоже медных по цвету прутьев…

— А нас… Ну, в смысле меня… Прямо в бане? Да? Ой, класс… ой, стыдуха… Ой, кайфово, наверное, будет…

— Не суетись! — Ташка деловито шмыгнула носом, оттаявшим в банном пару. И пояснила: — Не-е, в бане не будут… Тут потолок — сама видишь — низкий, как тут размахнешься! Давай, парься пока, а то скоро и вправду по-другому парить будут.

…А потом Ташка выпихивала ее в предбанник и, кажется, помогал даже кот Евлампий, презрительно мявкая в ответ на отчаянный писк Дары:

— С ума сошла-а!!! Там снег! Сугробы! Заледеню-у-у-у!..

Писк заглох в пушистом сугробе, туда же золотой рыбкой с разгону вылетела и Ташка — и с недалекого кедрача шумно ухнула снежная лавина, сбитая отчаянным, восторженным, до небес вскинувшимся визгом. Визжали с наслаждением, упоенно, барахтаясь и бултыхаясь в нежнейшем пуху сугроба, проседавшего от раскаленных тугих тел. Снова парились, снова тонули в ядреном пару трав, в мелькании веников и звонких шлепках по шелковой и такой податливой коже. И снова летали в сугроб, уже без визга, а в немом наслаждении закрывая глаза и бесстыдно раскидываясь на бархате ласковых снежных иголок.

Дара шлепала обрезанными валенками на шаг сзади Ташки, левой рукой отжимая волосы — и сама не понимала, почему так гордо и открыто идет к дому совершенно обнаженной, прикрывшись только струйками пара. И, сама себя не узнавая, вслед за Ташкой тоже махнула рукой меховой глыбе, возникшей у калитки:

— С легким парком, девицы-красавицы!

— Спасибо, дядь Петя!

— Ай, да красочки-молодушки! — щедрая улыбка, белозубо сверкнувшая в густом меху: это же не воротник! Это у него борода такая!!!! — Эх-ма, сбросить бы этак годков с полста!

Рассмеялись в ответ, греха и стыда не ведая — чистые, звонкие, напоенные жаром — что внутри, что снаружи…

…И, почти не остыв, едва переступив порог дома, словно споткнулась взглядом о лавку. Холодком мгновенного страха… нет, полоской огня и желания — скользнуло от груди к низу: ну, вот! Теперь… теперь… по-настоящему… как в книжках… как читала… как обещали…

Даже не скрипнула тяжелая, словно навек сколоченная, лавка: послушной золотой лентой вытянулось на ней девичье тело. Благодарно бросила быстрый взгляд на свернутую кольцами толстую веревку («вервие» по-здешнему): не стали привязывать, поверили заранее! Только узкие, но сильные ладони Ташки на щиколотках — на первое время, чуток пообвыкнуть под розгой.

Снова горячий пар рядышком: клубится над чугунком с тугими распаренными прутьями. Не к месту мысли: пахучий-то какой… С травами… словно лечить, а не стегать!

И запевшие под прутом бедра. Тугим сжатием, волной изгиба, водопадом такой необычной и сладостной боли. Вскидывалась, словно сушила волосы мотнувшей головой, животом скользила по столешнице широченной лавки, голыми нервами напрягала ноги и без стыда, истово, наслаждалась своими стонами… короткими словами розги и короткими ответами бедер… вскриками боли и жаром хлестнувшего наслаждения… рывком изогнувшейся спины и полосой изогнувшегося на спине прута…

В туманном мареве — перед глазами — то ли встала, то ли сползла с лавки. Никто не учил, ничего не думала, но откуда из глубины веков или души всплыло движение: простое и спокойное, не болью выбитое, а благодарное — опустилась на коленки, целомудренно сведя их рядышком, и низко, метя половицы волосами, склонилась у ног того, кто подарил эту боль и сладость отпущения греха.

Уже у стола, завернувшись в простынку, охнула от вспышки боли, смутилась и тут же старательно уселась плотней. Поняла, отчего туман перед глазами, когда промокнула их краешком простыни — и по ободряющим улыбкам поняла, что ей снова поверили. Не просто от боли плакала. От благодарности за… А за что? И сама не знала, слов не искала… Да и зачем, господи!

И, наконец, попробовала «золотинки» — снова взметнулся в сердце восторг, и даже нахальный, в упор, кошачий взгляд перестал как удав на кролика…

Никто не учил, сама поняла — вот уже отводит взгляд тот самый, который гора меха и шерсти, дядя Петр, от распахнувшейся невзначай простынки. Там, на лавке, где пела розга, не было ни стыда, ни греха в ее наготе. Там — грешно было быть одетой… хоть чуточку. Там — грешно быть стыдливой. Хоть на пол-чуточки. А теперь — все… Позади. Или только до завтра?

x x x

…Котяра важно прошагал на кухню. Дара следом за ним.

— Утречко доброе! — первая поклонилась бабе Стеше. Встретила ее улыбку и ободрилась, чувствуя — все ближе принимает ее к сердцу суровая таежная бабка.

— Давай, девица-красавица, научу тебя травами плетушку заваривать… Это для Ташки. Сегодня ей черед. Везет же этой егозе: и холоду нет, как ей крест обнимать!

Дара прикусила губы, глянув в маленькое, едва оттаявшее оконце: рядышком с колодцем все тот же медведь-дядя Петр оттаптывал сапогами кружок снега. Вокруг большого, черного, широко раскинувшего перекладину могучего креста. Вон значит, как оно, крест обнимать: на улице… под плеткой!

Сильней прикусила губы и… облизнула их. Жадно, призывно, с нетерпением. «Потом ведь и я, правда?»

Обернулась: согласно кивнула ей головой бабка Стеша. Или просто склонилась над чугунком с травами? Согласно моргнул бесстыжий глазастый кот Евлампий: потом и ты! Правда!

2004 г.

Третья гостевушка

— Домой!.. Домой!! — с вагонными колесами и папиросным дымком ностальгировал Расторгуев.

— Домой… — в такт ему мурлыкала Ташка, одной рукой накручивая неповоротливый на колдобинах руль, а другой — длинно шкрябая массажкой по непокорным волосам.

Едва успела навести порядок и над и под тонкой зеленой ленточкой, перехватившей волосы, как знакомый кедрач радостно махнул могучей лапой над крышей машины: вот и околица. Помахала ему рукой в ответ: ты все такой же! Маленькая была, чтобы на верхушку глянуть, нос задирала в зенит. Выросла, а ты все такой же ба-альшой, толстый и важный — вот только кинься шишкой! Вот только попробуй! Они же у тебя как кирпичи! Тяжеленные, но зато па-а-ахнут!!!! И щелкают потом так, что с непривычки подпрыгнуть можно. Я тебя так и звала: шишкарь-щелкун… А ты не обижался, просто всегда чего-то шумел: там, высоко-высоко.

Всем приветики! А вот и я! Рот закрой, «мужичок с ноготок»: ворона залетит… Это чей такой? Светкин? Ух, ты… Ну, привет, родственничек-соседушка. Чего засмущался? Держи, вот тебе пистолет городской. С пистонами!

…А в доме тепло! Никак тетя Матрена постаралась: вроде и не знала, в какой день ждать, а печка недавно протоплена. Занавесочки в стороны — нечего тут слепые окошки изображать! Пакеты в угол, сумочку на стенку… Ужас! Тоже мне, Нина Риччи в розовых тонах. Смотрится на стене, как седло на корове. А что ж тут висело? Ага, ну давай, и ты покрасней, как та сумочка: тут дедов «дед» висел… Широкий, жгучий — ка-ак прихватит, так сразу пол-зада красной зорькой! И шепелявил, как дед — с шорохом со стенки снимали, с шорохом на кулак мотали, а последний шорох — как с голой задницы после удара соскальзывал. Зато перед последним шорохом ух и звонко было! Погромче кедровой шишки посреди ночи.

А где же он теперь? Надо у Матрены спросить — я сама уж точно не убирала…

Звяк посуды на столе, разлет крахмальной скатерки — на короткой стороне так и нет бахромы. Уж и не помню, зачем состригла — что-то понадобилось типа «кружавчиков», зато как потом кружева на лежанке выписывала, до сих пор помню: дед с «дедом» так старались, что неделю потом с синими руками ходила: кусала как дурочка… Не скатерку было жалко, хотя тоже вещь, а что без спросу! А бабка с дедом потом даже поругались: бабка поедом ела за то, что руки искусала — чего мол тут гордячку строишь, не чужие пороли, могла бы и поплакать, прощенья попросить. А дед на нее в ответ — молодец, что молчком отлежалась, потому что девка взрослая, от ремня плакать — стыд. Вот если бы в розги взял!

Степенно проходит гость, второй. Как я по вам по всем соскучилась… Аж растерялась — куда кого посадить, чтоб всем и каждому и уваженье, и радость… Ой, проходи, Никитка! Хотя какой уж Никитка: плечи в сажень, бородка кучерявится, говорят, уж и сынишка в доме, и жена ладная, и все у тебя миром да ладом. Ну, как ты? Вижу… И в глазах кое-чего вижу! Потом поговоришь со мной, Никитка? Я бы и сейчас в радость, однако гостей без хозяйки оставлять не дело. Ну, чего смеешься? А-а, вспомнил! Да, было дело, как мы с тобой в хозяина да хозяйку играли. И как по-смешному ты брови морщил, когда строгого мужа силился изобразить и старательно шлепал… Сколько нам было? Мелочь пузатая! Зато уж как в рост пошли, тут и в жар бросать стало: ровно ненароком коснемся, тронем друг дружку… Но себя как есть в чести держали. Глупые? А может и не глупые… Зато я тебя сильно уважала. Ну, как за что — помнишь, ты не стал втихаря моим стыдом любоваться, когда в сарайке меня «крестом» разложили и всю как есть лозами разрисовали? Ведь тогда мог и насмотреться, и нащупаться: я по шагам поняла, что это ты вошел… Даже головы не подняла. А ты себя пересилил!

…Значит, ты тоже понял, что потом это в награду тебе было? Ну, может и не в награду — я же тебе не орден, нашел великое награждение!.. Но вот благодарность, это точно — когда я на речке сама тебя нашла, и ты меня на бережке бабкиными мазями от плеч до коленок растирал. А я никакого стыда и греха не ведала и знать не хотела — это для тебя все было… Для тебя! Да, видно, не судьба.

И вам спасибо, гости дорогие! Чем могла… Чем могла. Надолго ли? Надолго не получится — всего недельку, и потом снова уезжать. Но зато уже теперь наезжать почаще стану.

Ой, тетя Матрена, я сама приберусь! Тоже мне, нашли царевну! Ладно, ладно, молчу! Хорошо, провожу до калитки гостей и вернусь.

Ну что вы весь вечер молчком, дядя Степан? Да уж помню, что из вас лишнего словами топором не выстругать, но сегодня уж совсем. И душа ноет: не так оно как-то… Да все не так! Сама не знаю, что. Просто чувствую. Дом вроде как свой, и чистенько все, а по всему как паутинкой подернуто. И люди те же, и я та же, а вот ниточки кончиками вьются и никак узелками не свяжутся.

Ну, дядя Степан… Вы уж как скажете, так скажете! Какая же это я гостья? И почему «еще»? Как же я могу у себя дома еще и гостьей быть? Тетя Матрена, ну чего он такой смурной? Чего ушел? Я же не забыла, как он меня на коленке подкидывал аж к потолку, казалось! Уж сто раз с языка срывалось папкой назвать, а все не пускает что-то, язык сушит. Теплая ты у меня, тетя Матрена… И добрая…

Чего мне поискать? По каким уголкам да закоулочкам? Ой! Так вот же он… «Дед» висит… А кто же его над кроватью повесил? Сама ты «домовой», тетя Матрена. Домовой он маленький, как варежка… Ему до гвоздя тут никак не дотянутся. Тут чтобы через кровать перегнуться да до стены достать, такой здоровый мужик нужен, ну ровно как дядя Сте…

Назад Дальше