— Можно мы посидим тут, пока наши соглядатаи не вернутся к работе?
Тереться в узких проходах с коллегами, находясь в обществе их заклятого врага, мне не хочется. Поэтому я согласно киваю.
— Как вы относитесь к музыке семнадцатого века?
— Не знаю пока.
Он протягивает мне один наушник.
— Не волнуйтесь, я тихонько поставлю.
Он называет мне в перерывах имена композиторов и названия произведений, которые мне, к моему стыду, ничего или почти ничего не говорят. А я слушаю, прислонившись спиной к стенке и закрыв глаза рукой, потому что напротив меня сидит внимательно наблюдающий за мной Штерн, в нескольких метрах — не менее любопытные коллеги, а в глазах у меня давно уже слезы и щемит в сердце и горле. Можно сколько угодно разоряться вслух о собственной необразованности, лени, недостатке времени и денег, чтобы ходить на концерты или покупать диски, но вот она жестокая правда, каждый раз застигающая меня врасплох: настоящая серьезная музыка в больших количествах моему организму явно противопоказана. Неожиданно чувствую, как кто-то коленом касается моего колена. Я открываю глаза и сквозь пальцы вижу озабоченное лицо Штерна, который, впрочем, сидит, не меняя позы. Не столько слышу, сколько читаю по губам:
— Все в порядке?
Я замечаю, что коллеги уже покинули столовую. Одним движением промокаю глаза бумажной салфеткой и, не дослушав Шарпантье, возвращаю ему наушник.
— Я не подумал… — говорит он. Очевидно, в его понимании именно эти слова обозначают извинение. — В принципе, в отсутствии привычки, особенно после такой бадьи кофе, вполне возможная реакция. Сердце не болит?
— Нам пора идти.
Он кивает, покорно сворачивая наушники и тоже не дослушав композиции. Мне аж неловко становится за свою жестокость. Но сам извиняться я пока не в состоянии.
Когда мы приходим в зал, я все еще в растрепанных чувствах и потому не обращаю должного внимания на смущенно-лукавые улыбки Риты и Ляли. Еще издали я замечаю свежую бумажку, лежащую на моем столе поверх клавиатуры. Не иначе, записка от кого-то из сменщиков с просьбой поменять время дежурства. Едва подойдя к столу с читательской стороны, я разворачиваю листок — совершенно не подумав о том, что за моим правым плечом замер шагавший за мной след в след злобный читатель Штерн:
— Как интересно!
На листке, оказывается, написано «Гоша + Настя», а надпись помещена в рамку в виде сердца. Пока я пытаюсь понять смысл написанного, Штерн беспрепятственно вытаскивает бумажку из моих пальцев.
— Да это же просто шедевр современного искусства! Девочки, кто автор? — он разворачивается на каблуках и идет назад вдоль барьера. — Такие выдающие произведения надо подписывать.
Рита моментально исчезает в лабиринте стеллажей. Ляля не успевает никуда деться, застигнутая на посту у выдачи из подсобного фонда.
— Лялечка, — наклоняясь через барьер выдачи, тихим, но внятным голосом произносит Штерн. — Вы в следующий раз вместо сердца лучше уж сразу нацистский винкель нарисуйте. Гораздо больше правдоподобия будет.
И уходит из зала.
«Черт!» — думаю я. Они же просто хотели надо мной поерничать, ничего не имея в виду. Кто ж знал, что так выйдет?
— Ляля, извини, пожалуйста, — кидаю я ей на ходу. — Но вы бы хоть предупредили меня.
Сам отправляюсь искать нашего «крокодила». В глазах моих сотрудниц читатель Штерн выкинул очередной свой фортель, и только я понимаю, насколько его могла задеть эта невинная провокация.
Куда может пойти нервный харизматичный юноша после пережитого стресса? Разумеется, в курилку. Я вхожу в продымленную комнату и действительно вижу там застывшего у подоконника Штерна. На меня он не смотрит. Так, если не знать, что случилось — обычный такой элегантно-мрачный не в меру спокойный Штерн. Я присаживаюсь рядом с ним на подоконник, он затягивается, и я вижу, как он одними губами произносит:
— Ненавижу просто… ненавижу эти ваши гендерные игры.
— Ну, они такие же мои, как и ваши, — вздыхаю я. — А что такое «винкель»?
Я уже знаю, что он быстро успокаивается, когда ему надо что-то разъяснить и его внимательно слушают.
— Нашивки в нацистской системе концлагерей. В виде треугольника. Красный — у коммунистов, зеленый — у уголовников, лиловый — у свидетелей Иеговы, черный — у всякого асоциального элемента: цыган, бездомных, слабоумных, проституток, лесбиянок и феминисток. У евреев они нашивались поверх желтого перевернутого треугольника. Потому что родиться евреем уже само по себе преступление. Другие национальности отмечались начальными буквами поверх нашивок. «P» — у поляков, «J» — у пленных из Югославии, ну и так далее…
— Н-да… у нас с вами, определенно, были бы разные нашивки.
— Но в любом случае были бы…
Он гасит недокуренную сигарету и красивым точным движением кидает ее в пепельницу. Меня внутренне перекашивает от такого расточительства, которое не может компенсировать даже красота жеста.
— Пойду домой. Здесь, чувствую, работы уже не будет.
Я киваю. Он поднимается и уходит. А я остаюсь раздумывать о дополнительных смыслах серебряного треугольника, который я вот уже сколько времени, не снимая, ношу на шее под рубашкой. Эх, надо было сигарету у этого фраера попросить, что ли…
А ночью мне снится, что мы занимаемся любовью.
* * *
Или не занимаемся?.. Сцепившись, мы катаемся по земле, лягаемся, кусаемся, царапаемся и рычим. Я, по крайней мере, точно кусаюсь. Хорошо помню, как впился зубами ему в плечо, а потом еще раз — в запястье, когда он прижал меня к земле, надавив рукой мне на шею. В какой-то момент мне все же удается прижать его так, что он уже не может сопротивляться. Тогда я провожу языком вдоль его горла и легонько кусаю его за ухо. Если это и любовные ласки, то не людские, а каких-нибудь леопардов. Однако по пробуждении сон явно воспринимается как эротический. «Ну, ты даешь!» — говорю я своему Бессознательному, и оглядываюсь на мирно спящую рядом Фейгу, незнамо когда вернувшуюся с очередной ночной гулянки. Все-таки полгода спать в одной постели с любимой женщиной, которая сама при этом спит с кем угодно, кроме тебя — не может это рано или поздно не отразиться на психике. Надо что-то решать с личной жизнью, а то эдак скоро мне во сне и одного Штерна будет мало…
На работе все идет путем, пока внезапно в середине дня не является эта синеглазая бестия. Он отлавливает меня на пути к каталогу с очередным ленивым студентом.
— Надо срочно поговорить, — шепчет он в пространство над моим ухом, опять же глядя в пространство. Вид у него несколько безумный.
Я кивком приглашаю его присоединиться, и в систематику мы приходим втроем. Там я сажаю студента за столик, вытаскиваю ему пару ящиков, а сам в сопровождении моего ночного демона углубляюсь на два отсека внутрь каталожного зала.
— Скажите мне, как часто вам снятся эротические сновидения? — спрашивает он шепотом.
— Что?!
Чего угодно ожидал я от человека с таким воспаленным взглядом, любой мировой катастрофы, но только не того, что мне будет задан этот вопрос.
— Ну, ответьте, — настаивает он, буравя меня своими синими безднами. — Так часто или нет?
— Мне-то? Да мне они в последнее время почти постоянно снятся! Вот хоть сегодня, например!… — и я издаю приглушенный смешок.
— Содержанием не поделитесь?
— С вами?! — я уже просто давлюсь от нервического смеха. — Нет! С вами не поделюсь!
Встретившись с ним взглядом, я моментально понимаю всю разницу между сном и явью. В моем сне он бы давно уже врезал мне по физиономии. Я тут же беру себя в руки.
— Да ладно вам. Ничего особенного мне не снится. Так, обычная порнография.
— Ага! Для вас, значит, это обычное дело… Так вот если хотите знать, — шепот его наполняется ядом, глаза суживаются. — Если хотите знать, мне подобные сны не снятся. Мне вообще до недавнего времени никакие сюжетные сны не снились. Только одни абстракции.
Я уже ничего ровным счетом не понимаю. Смотрю на него во все глаза, хлопая ресницами, и пытаюсь понять, причем здесь я.
— Ну… что тут сказать… сочувствую вам, конечно, — говорю я в замешательстве. — Хотя, честно говоря, я не очень понимаю, как такое возможно — жить и не видеть никаких снов.
Пока я говорю, он вдруг резко грустнеет. И взгляд у него становится печальным, печальным… Он наклоняется ко мне, оперевшись обеими руками о каталожную стенку — почти зажав меня между ними, так что металлические ручки ящиков чуть ли не впиваются мне в спину. А потом он почти беззвучно произносит то, что я, как мне тогда кажется, не скоро забуду. Глаза в глаза и почти губы в губы:
— Я тебя очень прошу. Не делай так больше. Я… — он тихо вздыхает и я ловлю на губах его дыхание. — Я не против телесного взаимодействия. Я просто не могу… вот так. Не хочу, чтобы это происходило таким образом. Пожалуйста… У меня и так достаточно поводов ненавидеть самого себя.
Он отстраняется от меня и отступает назад к выходу из каталога.
— Что, зубы были лишние? — спрашиваю я наобум.
Он останавливается и долго смотрит на меня.
— Нет, не зубы, — произносит он, наконец. — Дискурс власти.
Поворачивается и уходит. Так что же это получается? Это не только мое Бессознательное было сегодня ночью?…
* * *
День не дает мне возможности подумать о ночных тайнах, и едва вернувшись в зал, я слышу, как Нинель Эдуардовна зовет меня к рабочему телефону. Я беру трубку, но в ней — короткие гудки. Я терпеливо вешаю трубку на рычаг, снова раздается звонок:
— Я внизу, можешь спуститься?
Мы не так давно купили Фейге мобильник — тяжеленную гробообразную «Nokia». У меня нет романов на стороне, поэтому мне телефон не нужен. А она все еще не может смириться с мыслью, что, кроме абонентской платы, за каждый разговор надо еще и отдельно платить. Поэтому постоянно пользуется привилегией первой бесплатной минуты. Как она в таком режиме умудряется общаться со своими возлюбленными, для меня загадка. Но с другой стороны, будь я на месте счастливого любовника, сам бы я терпел от нее и не такое.
Я нахожу ее у памятника напротив контроля. Завернутая в красный клетчатый платок и в бордовом берете прозрачной вязки она выглядит как девочка из волшебной сказки, непонятно как оказавшаяся в этой толпе городских зевак. Библиотека сразу начинает казаться мне каким-то безумным вокзалом, где все носятся, все спешат и все — чужие. На ходу киваю ей на стеклянные распашные двери. Она улыбается. Обгоняя ее, я распахиваю перед ней створку, несколько шагов в сторону — и вот мы уже укрыты от взглядов скучающих милиционеров и дамы, выдающей контрольные листки. У двери в читальный зал русского журнального фонда я наклоняюсь к ней и целую ее в щеку:
— Привет, Красная Шапочка!
— Привет, Стасичек! Я всего на одну минутку. Из Университета шла, дай, думаю зайду.
— Хорошо, что зашла.
Она делает просительное детское личико, не переставая при этом улыбаться:
— Мне надо с тобой поговорить об одной очень серьезной вещи.
Да. Конечно, надо. Кажется, я даже знаю, о какой. Видимо, это понимание сразу же отражается на моем лице, потому что она тут же говорит:
— Ой, ты уже все понял?
Я киваю.
— Понимаешь, мы с Янкой решили начать жить вместе… Ну, то есть мы давно хотели, но тут у нее начались сложности с жильем, и…
— Малыш, не надо мне ничего объяснять. Я все понимаю, — говорю я как можно более ласково.
— Ну, ты же согласен, что так больше нельзя, как сейчас?
— Да, — покорно киваю я. — Согласен.
— Ты только не волнуйся, пожалуйста! — она гладит меня по щеке. — Поживешь у кого-нибудь у знакомых, пока чего-нибудь себе не найдешь. Можешь у нас несколько дней переночевать на диванчике.
— Угу. И когда вы съезжаетесь? — и тут же понимаю, что мог бы этого вопроса и не задавать. Если бы дело было не срочное, Фейга подождала бы до вечера, а не стала бы заходить ко мне на работу. По ее умоляюще-скорбной рожице я понимаю, что я угадал.