Волновался, бегал, как мальчик в трактире, босой и в подвернутых штанах. Велел не приходить раньше семи тридцати. Когда увидал из окна кухни, что мы выходим из машины, закричал на весь двор: «Хрен с вами, можете войти через минуту!». Мы вошли и увидели благолепие. Возле каждого прибора ле-жало рукописное, вернее, руко-рисованное самим Сашкой, меню, с рекомендуемыми темами разговоров, с пометками, вроде: «обмен комплиментами», «рассказы о страшных приключениях, о путешествиях», «скабрезные истории», «посмертная слава женщины». В таком, примерно, ключе. Губерман сказал:
– Сашка все тщательно продумал, обед в стиле Борджиа предполагает после десерта смерть одного из участников, – помолчал и добавил: – Если повезет, то двух.
И еще добавил: – Это в нем его альтер-Яго бушует.
На второе подавали изумительное блюдо, Сашкино изобретение, называется «Модиль-яни» – куриные шейки, фаршированные печенкой. Остальные блюда назывались: «Вероне-зе», «Данте». Музыка звучала – Вивальди, и песни итальянских нищих, кажется, сицилий-ских. А также неаполитанские песни. Рафа Нудельман заготовил какие-то цитатки из исторических личностей и время от времени зачитывал.
Вера, приготовившая традиционный салат «оливье», волновалась и приговаривала:
– Ребята, берите «оливье». Ребята, что ж вы совсем «оливье» не берете?!
Игорь сказал:
– Верка у нас просто Данте Оливьери.
Обед прошел очень трогательно, я напоследок с устатку и выпивки ушла поспать в ка-бинет. Просыпаюсь от громового Губермана. Он стоял надо мной – длинный, в каком-то идиотском двурогом колпаке. Оказывается, меня будили на торжественную церемонию: все, нахлобучив на головы пуримские головные уборы – что в доме нашлось, – пили прощальную рюмку. Я приплелась в столовую, Сашка напялил на меня какую-то широкополую шляпу с пером, – и меня тоже заставили выпить.
Потом прощались на лестничной клетке, я нащупала в кармане юбки завалявшуюся купюру в сто рублей (недавно вернулась из России), и когда целовалась на прощание с Ве-рой и Сашкой, вмяла в его ладонь эти чаевые, приговаривая:
– Выпей за мое здоровье, голубчик!
Он обалдело поднес к лицу мятую сотенку, взвыл от восторга, зарычал и чуть с лест-ницы не свалился.
Надо полагать, все соседи были в курсе этой пирушки и терпели нас весь вечер. А ведь могли бы и в полицию позвонить. А сегодня, наутро, я думаю – нет, все-таки израильтяне – в силу собственной кагальной невыносимости, в бытовой своей ипостаси –самое терпимое общество в мире…
И только близкие знают – как мрачен он бывает по утрам. Только близкие друзья ста-раются по утрам не звонить до одиннадцати… Бывают дни, когда сквозь вечную ухмылку рыжего клоуна явственно проступает гримаса клоуна белого.
Давно подмечено, что память странно избирательна: порой бесследно уходят события на первый взгляд важные, и застревают такие мелочи, такой сор, такие крошечные детали…
Почему, спрашивается, я так явственно и подробно запомнила один из летних иеруса-лимских вечеров, когда общий наш с Игорем приятель, живущий в одном из провинциаль-ных городов, устроил вечер своей прозы в Библиотеке Форума. Приехал он с целой кодлой друзей, с молодой любовницей. Собралась, конечно, та компания: с десяток графоманов из Лито, пара старых дев и старикан в форме солдата Армии Обороны Израиля, автор совет-ских партизанских песен.
Я открывала вечер, Губерман его закрывал. Или наоборот, неважно. Один из местных поэтов, без перерыва остривший весь вечер, приволок свою воблу… После вечера пошли выпить в скверик памяти павших британских офицеров. Игорь нахлобучил мою соломенную шляпу и стал похож на пирата Билли Бонса. Он все время обрывал острящего и приставучего поэта с воблой.
Он все время обрывал острящего и приставучего поэта с воблой. Например, когда тот спросил: «А ты член Союза писателей?», Игорь ответил: «Я член, но вялый.»
Выпили, поговорили, наконец, мы с Игорем переглянулись и он одним подбородком показал – поедем, пора (меня, «безлошадную», в таких случаях он подбрасывает домой, в Маале-Адумим).
Вслух сказал: «Приберите бутылки, а то по ночам здесь бродят тени британских офи-церов.»
И мы пошли. Сели в машину, объехали вокруг скверика: вся компания цепочкой та-щилась к выходу с бутылками в руках. Игорь открыл окно и гаркнул с диким местечковым акцентом:
– Сволотши, убирайте тшательней!
А в машине мы заговорили о трагедии-счастье в жизни нашего общего друга, о его не-законном сыночке. Это был какой-то очень грустный и важный для меня разговор.
Игорь довез меня до дома и сказал, глядя перед собой:
– Наконец-то эта сволочь выйдет сейчас из машины, и я закурю.
Потом сказал:
– Позвони сейчас же Тате, скажи, что я еду, и я трезвый.
Спустя несколько недель после смерти Зиновия Гердта я смотрела по телевизору его последний вечер. Сцену, усыпанную опавшими осенними листьями, взгляд Гердта – траги-ческий, устремленный уже куда-то поверх людей – взгляд человека, осознающего свой уход. И последнее героическое усилие – когда он, уже не встававший две недели, вдруг поднялся с кресла, сделал несколько шагов по авансцене и с неистовой силой подлинного таланта прочел стихи Давида Самойлова… До сих пор в ушах его голос: «О, как я поздно понял, зачем я существую!»…
Я вспомнила, как мы гуляли с ним и Таней по Иерусалиму. Как он поколачивал меня кулаком по спине и повторял в каком-то странном восторге:
– Дина! Я – папа Левы Рубинчика!..
(Есть такой персонаж в моей повести «Во вратах Твоих». Еврейский старик, который ходит по израильским магазинам с советской дырчатой авоськой, останавливает всех знако-мых и незнакомых и всем кричит: «Я папа Левы Рубинчика!» Зиновию Ефимовичу нра-вился этот образ…)
Уже на титрах я набрала номер Губермана, с которым Гердт давно дружил, останавли-вался, когда приезжал в Иерусалим. Услышала голос Игоря и – горло сдавило, не могу гово-рить. Знала, что он тоже смотрит вечер Гердта.
– Ну, что? – спросил Губерман спокойно и, вроде, даже обыденно. Не дождавшись от-вета, сказал: – Ревешь?.. Не реветь надо, дура, не реветь, а чаще с друзьями выпивать и заку-сывать…
1998 г.
«…Их бин нервосо!»
Итальянцы уже при рождении получают такие звучные имена, что просто обязаны становиться великими художниками, писателями, учеными…
Вот ты идешь по узкому тротуару флорентийской улочки, вжимаясь плечом в стену дома (дабы увернуться от мотоциклиста, ибо известно, что в Италии пешеходы бывают двух типов: увертливые и мертвые), и машинально обегаешь взглядом латунные кружочки звонков на дверях парадных.
О, какие имена! Такие имена, что порой не веришь своим глазам, и думаешь – да нет, не может быть, это псевдоним циркового наездника!
Чезаре Кьянти! Лучано Пискорелли! Лоренцо Рота! Патриция Кларетти!
Мой муж Боря (между прочим, художник) идет следом за мной и тоже читает фамилии на звонках.
– Подсудимый Лоретти, – угрюмо бормочет он, – подсудимый Франческатти… Подсу-димая Дольчески…
Что не вполне справедливо: ведь уверял же нас торговец фруктами на углу виа Нацио-нале, что обворовали нас не итальянцы, а… арабы. Ей богу, стоило приезжать для этого в Италию!
Собственно, ничего экстраординарного в этом происшествии не было. Все наши дру-зья, которых в Италии обворовывали, перед поездкой инструктировали нас – как именно одеваться, как вести себя в случае кражи, как разговаривать с полицией.