Глаза пропали. Стекловидные мутные пузыри в заграничных очках. Как они все похожи, бессмертные злые старики-здоровяки!
— Что же вы молчите? — шевельнул крепкими жвалами Педус. — Нехорошо…
— Я не уклоняюсь, — тихо ответила я и поразилась сиплости своего голоса. — Я только недавно закончила оформление документов для представления диссертации в ВАК — вы же знаете, как много их требуют. Вчера я завершила опись архива писателя Константина Мосинова — это была срочная работа по указанию директора…
Педус приподнял взгляд на два сантиметра:
— А зачем — Мосинов ведь жив?
— Не знаю. Он почему-то при жизни передал нам весь архив. Директор мне велел…
Взгляд снова опал — он не обнаружил ничего занимательного в том, что здоровенный и якобы активно работающий литератор при жизни сдает свой архив. Во всяком случае, ничего нелояльного в этом не усматривается. А если даже что не так, то это вопрос не его уровня — не ему судить о лояльности такого издающегося писателя, как Константин Мосинов. Раз директор сказал — значит, нечего рассуждать. Лучше поговорить обо мне.
— Ваша диссертация — это ваше личное дело, и нечего оправдывать личными делами отсутствие общественной активности…
— Моя диссертация включена в научный план института, — робко заметила я.
— А вы не препирайтесь со мной, я вас не за этим вызывал, — сжал свои страшные желтоватые пальцы с обломанными ногтями Педус, и я испугалась, что он мною оботрет их, как не давно газетой. — Оправдываться, отговорки придумывать все мастера, все умники. А как поработать для общего дела всей душой — тут вас нет…
— Я никогда не отказываюсь ни от какой работы, — слабо вякнула я.
А он неожиданно смягчился, пожевал медленно фиолетовыми губами, будто пробуя на вкус свои пресные линялые слова:
— Вот и сейчас нечего отлынивать. Вы человек грамотный, должны понимать общественно-политическую значимость такого мероприятия, как выборы… — подумал не спеша и добавил, словно прочитал из смятой, вымаранной селедкой газеты: — Надо разъяснить населению обстановку небывалого политического и трудового подъема, в которой наш народ идет к выборам…
Он — киборг. Порочный механический мозг, пересаженный в грубую органическую плоть. Он — неодушевленный предмет, ничей он не сын, никто его никогда не любил. И вызвал он меня не ради выборов.
— Значит, больше не будет у нас разговоров на эту тему. Договорились? — утвердительно спросил Педус. — Согласны?
— Договорились, — сказала я. — Согласна…
Мы согласны. Со всем. Всегда. Все. Миры замкнуты. Педус наверняка не слышал о декабристе Никите Муравьеве, а то бы он ему показал кузькину мать за кощунственные слова — «Горе стране, где все согласны».
Они — звено удивительной экологии, где горе страны и униженность граждан — источник их убогого благоденствия, извращенной звериной любви за железной дверью и пайков с баночной селедкой.
А Педус уже крутанул маховичок наводки и впервые посмотрел мне в глаза. С настоящим интересом снайпера к мишени.
— Еще у меня вопросик к вам есть, товарищ Гинзбург…
Молчание. Пауза. Палец ласкает курок. Мишени некуда деться.
— Я оформлял для аттестационной комиссии объективку на вас, возник вопросик…
Жвалы уже не шипят, они щелкают ружейным затвором. Не стучи так, сердце, затравленный зверек, мишень в тире должна быть неподвижна.
— Там как-то не очень понятно вы написали о родителях…
— А что вам показалось непонятным?
— Когда был реабилитирован ваш отец?
— Моему отцу никогда не предъявлялось никаких обвинений. Он был убит в 1948 году в Минске…
— При каких обстоятельствах?
— Прокуратура СССР на все мои запросы всегда сообщала, что он пал жертвой неустановленных следствием бандитов.
— Ай-яй-яй! — огорчился Педус. — Он был один?
— Нет, их убили вместе с Михоэлсом…
— Так-так-так. А ваша мамаша, извините?
— Она была арестована в сорок девятом году, в пятьдесят четвертом направлена в ссылку, в пятьдесят шестом реабилитирована. В шестьдесят втором году умерла от инфаркта. Все это есть в моей анкете.
— Да, конечно! Но, знаете ли, живой человеческий разговор как-то надежнее. А копия справки о реабилитации мамаши у вас имеется?
— Имеется.
— Ну, и слава Богу! Все тогда в порядке. Вы ее занесите завтра, чтобы каких-нибудь ненужных разговоров не возникло. Договорились?
— Договорились.
Захлопнула за собой железную дверь, медленно шла по коридору, и мне показалось, что от меня несет селедкой. Договорились мишень с прицелом.
Зачем ему справка?
9. АЛЕШКА. БРАТ МОЙ СЕВА
Во сне я плакал и кричал, я пытался сорвать свой сон, как лопнувшую водолазную маску. Он душил меня в клубах багровых и зеленых облаков, в разрывах которых мелькали лица Антона, Гнездилова, Торквемады, Левы Красного, и все они махали мне рукой, звали за собой, а я бежал, задыхаясь, изворачиваясь, как регбист, потому что в сложенных ладонях своих я нес прозрачную голубую истекающую воду — Улу. А там — на границе сна, в дрожащем жутком мареве на краю бездны — меня дожидались зловещие черно-серые фигуры судей ФЕМЕ. Во сне была отчетливая сумасшедшая озаренность — судьи ФЕМЕ хотят отнять мою живую воду…
Открыл глаза и увидел за своим столиком Севку.
— Здорово, братан, — сказал он, ослепительно улыбаясь, как журнальный красавчик. Он и по службе так шустро двигается, наверное, благодаря этой улыбке.
— Здорово… Как живешь?
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
И Евстигнеев заходился под дверью:
— Поговорим… в… другом… месте…
Интересно было бы узнать поточнее этот метафизический адрес «другое место», в котором обычно собираются потолковать рассерженные друг на друга совграждане. Беда в том, что мало кто из них после этих разговоров оттуда возвращался.
Вытерся полотенцем и пошел к себе, за мной трясся рысью Евстигнеев, хрипел, булькал и рычал, и я боялся, что он меня цапнет стертыми резцами за икру. Уселся за стол, пригубил кофе, тут и Лев Давыдович счел увертюру законченной. Он прокашлялся, будто на трибуне, и сказал своим невыносимо культурным голосом:
— А у Антона очень большие неприятности…
Вот те на! Антон — неукротимый удачник, ловкач и мудрец, всегда благополучный, как таблица ЦСУ!
— Что с ним?
— С ним, собственно, ничего, но… — выжидательно поблескивали желтые алчные бусинки под синеватым отливом модных очков.
— Слушай, Красный, брось мычать — говори по-человечески!
— Дело в том, что Димка трахнул какую-то девку, и…
— Ну и что? — нетерпеливо перебил я. — В его возрасте я это делал регулярно, и моих дядей не будили по такому поводу спозаранку!
— Но ты при этом, наверное, спрашивал у своих девок согласия?
— Лева, женщин не надо отвлекать пустыми разговорами — им надо дать себя в руки.
— Племянник оказался глупее тебя — он сам ее взял в руки и, как любит выражаться твой брат Антон, сделал ей мясной укол…
— А она что?
— А она с папой своим пошла на освидетельствование. Твой племянничек эту идиотку дефлорировал, — мерзким своим культурным голосом объяснял Жовто-блакитный.
И мне казалось, что он получал от всей этой пакости громадное тайное наслаждение. На лице его был пыльный налет озабоченности, всем видом своим он изображал готовность и решимость помогать Антону выпутываться из постыдной истории, в которую тот вляпался благодаря своему похотливому кретину. А я ему не верил. В его бесцветном культурном голосе была еле слышная звонкая нотка счастливого злорадства — ну-ка, братцы Епанчины, покажите-ка себя как следует, вы же такие молодцы, красавцы и счастливцы, вы же такие баловни жизни, вы же такие любимцы женщин, вы же наша замечательная элита, наш лучший в мире «истеблишмент»! А в суд не хочите? А с партбилетом в зубах к товарищу Пельше? А, вообще, рожей по дерьму? Как? Нравится?!
— Что же делать? — спросил я растерянно. — Они ведь в милицию пойдут?
— Этого нельзя допустить, — отрезал Красный.
— А освидетельствование? Это же официально? — закричал я.
Красный поморщился:
— Не впадай в истерику. Ты человек юридически безграмотный…
— А какая тут нужна грамота?
— Изнасилование относится к делам частного обвинения — оно не может быть возбуждено без жалобы потерпевшей. Пока они не пошли в милицию — еще можно все уладить…
— Как уладить? Зашьем ее… обратно? Что тут можно уладить? Там, небось, вся эта изнасилованная семья по потолку бегает! Они Антона с Димкой в порошок сотрут!
— Не сотрут! — твердо взмахнул узкой острой головой Красный. — Я уже говорил с отцом…
— Да-а? И что?
— Сейчас мы с тобой поедем к ним.
— К кому? — не понял я.
— К потерпевшей. И к ее замечательным родителям. Ее зовут Галя Гнездилова, а его — Петр Семенович.
— А я-то зачем поеду? В каком качестве? Подтвердить породу? Или оценить качество работы?
Красный терпеливо покачивал головой, смотрел на меня с отвращением.
— Алеша, ты — писатель, хоть и не генерал, но все же с каким-то имечком. Поэтому ты и будешь главным представителем всей вашей достойной семейки. Они ни в коем случае не должны знать, что Антон — начальник Главка, иначе нам с ними никогда не расплеваться…
— Ничего не понимаю, бред какой-то. Они что — писательского племянника пожалеют, а сына начальника Главка — загонят за Можай? В чем тут логика?
— Мы их с тобой не будем просить о жалости. Мы им предложим ДЕНЕГ! — сказал он сухо и отчетливо. Будто дрессировщик щелкнул шамберьером над ухом бестолкового животного.
— Денег? — переспросил я ошарашенно. — А почему ты думаешь, что они возьмут у нас деньги? Почему ты решил, что они хотят денег?
Красный коротко хохотнул:
— Алеша, не будь дураком — денег все хотят. И деньги могут все.
— Так-таки все?
— Все. Если бы у меня вот здесь лежало сто тысяч, — он почему-то показал на маленький верхний карманчик куртки, — я бы вас всех купил. И продал бы, да, боюсь, покупателя не найти.
— Черт с тобой, и со всеми твоими куплями-продажами. Но почему я должен предлагать ему деньги? А не Антон?
— Потому что ты как бы свободный художник — личность нигде не служащая, беспартийная, состоящая в одинаково бессмысленной и почтенной для дураков организации — Союзе писателей. Поэтому наш контрагент сообразит, что если мы не сойдемся в цене, то допечь он тебя никак не может, а деньжата при тебе останутся.
— А Антон?
— Антон — крупный деятель, член партии. Если эта история выплывет на свет, он сгорит. Поэтому изнасилованный папа, при некоторой напористости, разденет его до исподнего и доведет до полного краха. Ты пойми, что речь сейчас даже не о Димке, а обо всей карьере Антона.
— А где он сейчас, Антон?
— У себя в кабинете, сидит на телефоне.
Я механически прихлебывал кофе, не ощущая его вкуса, и меня остро томили два желания — выпить пива и вышвырнуть крысу в коридор на съедение кабану. Голова моя утратила свою ночную легкую воздушную округлость, она стала квадратной и тяжелой, как железный ящик для бутылок — мои немногие мысли и чувства были простыми, линейными, они обязательно пересекались между собой. Досада на племянничка, прыщавого кретина, а поперек — жалость к Антону. Нежелание вмешиваться в эту грязную историю — и боязнь ужасного по своим последствиям скандала. Отвращение к Красному — и сознание, что только этот смрадный аферист может как-то все уладить. Стыд перед Улой — и возмущение: я-то тут при чем?