Петля и камень в зеленой траве - Вайнер Аркадий Александрович 2 стр.


Так неужели нет ничего оптимистического, дающего людям хоть какую-то надежду в этой книге, которую я назвал страшной? Есть. Во-первых, еще одно и сильнейшее напоминание, что нет у людей большего блага, нежели чувство свободы; что это благо — самое необходимое. И появись эта книга тогда, когда она была написана, она сразу же достигла бы своей цели — пусть эта цель и была бы вызвана той «шоковой терапией», к которой прибегли авторы.

Но есть и глубокий смысл в том, что она появляется сейчас, когда — как кажется — стало предметом истории все страшное, описанное в романе. Но стало ли это только прошлым, навсегда исчезло ли зло, изображенное в романе столь открыто? Никто из нас не может за это поручиться. На наших глазах происходит упорная, часто становящаяся кровавой, борьба мафиозных кланов за власть, за привилегии, за то, чтобы быть господами «теневой экономики». Появление организованной преступности, сращивание с коррумпированными представителями власти — все это еще не преодолено. Борьба за свободу, за правовое государство идет с нарастающим накалом. И «Петля и камень…» сейчас читается не как страшный роман о недавней истории, а как роман-предупреждение. Он призывает не только к правде, человечности, законности, он — предупреждает: «Люди! Будьте бдительны! Помните, от чего мы избавились и избавляемся такой высокой ценой»!

И мы закрываем последние безрадостные страницы романа не только с проклятием недавнему прошлому, но и с железной решимостью: «Нет! Больше мы этого не допустим! Сейчас мы перестали быть бесправными. Нам дали в руки главное оружие — гласность, право голоса; свободу выбора представителей государственного аппарата на всех уровнях. Будем же достойны этой великой возможности, открываемой перед нами». А те, кто относятся со скепсисом, иронией, недоверием к происходящему, те, кто тоскует по прошлому «порядку», пусть прочтут или перечитают роман «Петля и камень…».

Лев Разгон

1. АЛЕШКА. 9 ИЮЛЯ 1978 ГОДА. МОСКВА

Я знал, что это сон.

Небыль, чепуха, болотный пузырь со дна памяти. Дремотный всплеск фантазии пьяницы. Судорога похмельного пробуждения.

Но сил прогнать кошмар не было. И не было мысли вскочить, потрясти головой, закричать, рассеять наваждение…

Услышал негромкий стук, даже не стук, а тихий треск расколовшегося дерева. Торчит из двери огромный нож. Кинжал с черненой серебряной ручкой, весь в ржавчине и зелени, еще мелко трясется. И, прежде, чем он замер, я разглядел на рукояти выпуклые буквы «SSGG». И хотя я никогда в жизни не видел этого кинжала, я сразу сообразил, что это повестка тайного страшного суда «ФЕМЕ». Не шелохнувшись, лежал я на тахте, глядя с ужасом на вестника кары и пытаясь сообразить — почему мне? За что?

Дверь неслышно растворилась, и я увидел их. Трое в длинных черных капюшонах с прорезями для глаз и рта. Но обувь у них была обычная — черные полуботинки. И форменные брюки с кантом.

Они молча смотрели на меня, но во сне не нужны слова, мы хорошо понимали друг друга.

— Ты знаешь, кто мы? — беззвучно спросил один.

— Да, гауграф. Вы судьи Верховного трибунала «ФЕМЕ».

— Ты знаешь, кто уполномочил нас?

— Да, гауграф. Вас наделили беспредельными правами властители мира.

— Ты знаешь, что мы храним?

— Да, гауграф — вы храните Истину и караете праздномыслов, суесловов и еретиков.

— Ты знаешь символы трибунала «ФЕМЕ»?

— Да, гауграф. Штрик, штайн, грюне грас — «петля и камень на могиле, заросшей зеленой травой».

— Значит, тебе известен приговор «ФЕМЕ»?

— Да, гауграф. Суд «ФЕМЕ» выносит один приговор — смерть. Но я ведь никогда и ничего…

— Разве? — молча засмеялся судья. — А как хранится тайна «ФЕМЕ»?

— За четыреста лет никто не прочитал ни одного дела «ФЕМЕ», и на каждом архивном пакете стоит печать — «Ты не смеешь читать этого, если ты не судья „ФЕМЕ“…»

— Ты хотел нарушить тайну «ФЕМЕ», — мертво и решенно сказал гауграф.

— Но я ничего не видел! Я ничего не знаю! Я не могу нарушить тайну!..

— Ты хотел узнать — этого достаточно! — молча всколыхнулись черные капюшоны, и сквозь обессиливающий ужас забилась мысль-воспоминание, что я их знаю.

— Я не хочу умирать! — разорвало меня животным пронзительным воплем, но гауграф протянул руку к кинжалу, и обрушился на меня грохот и пронзительный вой…

…Дверной звонок гремел настырно, въедливо. Тяжелыми ударами ломилось в ребра огорченное страхом и пьянством сердце.

Я приподнялся на постели, но встать не было сил — громадная вздувшаяся голова перевешивала тщедушное скорченное туловище, и весь я был как рисунок человеческого тела в материнской утробе. В огромном пустом шаре гудели вихри алкогольных паров, их горячие смерчики вздымали, словно мусор с тротуара, обрывки вчерашней яви. Мелькали клочья ночного кошмара, чьи-то оскаленные пьяные хари — с кем же я пил вчера? — и вся эта дрянь стремилась разнести на куски тоненькую оболочку моего надутого черепа-шара. Кости в нем были тонюсенькие, как яичная скорлупа, и я знал, что положить ее обратно на подушку надо очень бережно.

Пусть там звонят хоть до второго пришествия — мне следует осторожно улечься, очень тихо, чтобы не разбежались длинные черные трещины по скорлупе моей хрупкой гудящей головы, натянуть одеяло повыше, подтянуть колени к подбородку, вот так, теснее, калачиком свернуться — так ведь и лежит в покое, тепле и темноте многие месяцы зародыш. Я зародыш, бессмысленный пьяный плод рода человеческого. Не трогайте меня — я не знаю ничьих тайн, оставьте меня в покое. Я хочу тепла и темноты. На многие месяцы. Я еще не родился. Я сплю, сплю. В моей огромной пустой голове шумит сладкий ветер беспамятства…

Потом — прошло, наверное, полторы-две вечности — я открыл глаза снова и увидел крысу. Худощавую, черную в модных продолговатых очках. Я смотрел на нее в щель из-под одеяла — может быть, не заметит, что я уже не сплю. Но она сидела почти рядом — за столом — и в упор смотрела на меня. Я не шевелился, прикидывая потихоньку — может быть, юркнет крыса в дверь, вслед за ночными судьями?

Крыса посидела, пошевелила длинной верхней губой, где у всех нормальных крыс должны быть щетинистые рыжие усы, а у этой ничего не было, и сказала:

— Детки, в школу собирайтесь, петушок пропел давно…

Голос у крысы был тонкий и культурный. Но я на эти штучки не покупаюсь. Лежал не дыша, как убитый.

— Алешка, брось выдрючиваться, вставай, — сказала крыса, и ее культурный голос чуть вибрировал, будто она выдувала слова через обернутую бумагой расческу — есть такой замечательный инструмент у мальчишек.

Как прекрасно было бы мне жить в плаценте постели, маленьким, еще не родившимся в этот паскудный мир плодом! Как было бы тепло, темно и покойно во чреве похмельного сна! Но возникла крыса и надо рождаться в сегодняшний день. И я высунул в мир голову — благо, за промчавшиеся вечности стала она много меньше и тверже.

— Здравствуй, Лева, — сказал я крысе, и этот мой первый новорожденный звук был сиплым и серым, как утро за окном.

— Тебе сварить кофе? — спросила крыса.

— Свари, пожалуйста, Лева, мне кофе, — ответил я вежливо, хотя хотелось мне не кофе, а пива. — А ты как попал сюда?

— А мне открыл твой сосед — такой милый старикан…

Милый старикан Евстигнеев — пенсионер конвойных войск, веселый стукач-общественник, впустил ко мне крысу.

Но Лева знал, что я спрашиваю его не о том, кто открыл ему дверь, а зачем он пришел ко мне. Штука в том, что когда я приоткрыл глаз и увидел его острый голодный профиль, чуть смазанный металлической оправой очков, я уже понял — случилась лажа, день моего новорождения отмечен какой-то крупной неприятностью.

Приятные неожиданности могут случаться и со мной, допускаю: умрет Мао Цзедун, мне дадут Государственную премию РСФСР или я угадаю шесть цифр в спортлото, но ни с одной из этих приятностей ко мне не явится спозаранку Лев Давыдович Красный. И не станет варить мне кофе для опохмелочки. Он мне принес гадость, огорчение, боль — это всё уже здесь, в моей комнате, он насыпает все это противное вместе с сахаром и коричневым порошком кофе в старую закопченную турку, чтобы подать мне в постель этот странный напиток с горьковатым ароматом кофе и кислым вкусом беды. А я только что родился, я еще не оторвал пуповину сна…

Милый старикан-стукач впустил ко мне заботливую крысу.

Я вылез из постели и увидел, что спал в рубашке, брюках и носках. Пиджак валялся на полу, один башмак у двери, а другой почему-то на стуле. Не помню я — как вернулся домой.

Красный смотрел на меня с отвращением. У него неправильная фамилия — он не красный, он как петлюровский флаг — весь жовто-блакитный. Голубые подглазья, желтые скулы, синеватый от бритья подбородок. Лихая замшевая куртка — нежно-оранжевая и роскошный небесный батник. Он не Красный. Он Жовто-блакитный.

— Хорошо отдохнул вчера? — спросил Лев Давыдович Жовто-блакитный.

— Замечательно. Жаль, что тебя не было, — сказал я совершенно искренне. Там, где я вчера налузгался, кто-нибудь обязательно поколотил бы крысу.

Назад Дальше