Ну, скажите мне, что он там будет делать со своим умением воровать? Там воры не нужны, это здесь им привольно живется…
А я с горечью рассматривал уже сытого и успокоившегося хомяка — пухлого, благодушного, удовлетворенного своей досрочной нищенской пенсией, не стыдящегося своей никчемности, которую он называл «не хваткий», «не деловой», «не ловкий». Особая форма убогости. Он доволен.
Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел, катя за собой продуктовую сумку на колесиках, краснолицый крепкий старик, похожий на сатира…
27. УЛА. ВЕЧНЫЙ ДВИГАТЕЛЬ
Превозмогая ватную слабость ног, я пошла к троллейбусной остановке. Кружилась голова, тонкий пронзительный звон от бессонной ночи переполнял меня. Но я поборола себя — я отправилась в дом, до которого езды семь минут. И вся выброшенная прошлая жизнь.
Как сказал Эйнгольц — я не боюсь уехать, я боюсь войти в этот дом. До порога ты еще вместе со всеми — униженный, нищий, немой, но все-таки тебя согревает иллюзия защищенности в толпе, мечта о незаметности в стаде, тщетная надежда на силу оравы.
Переступив порог, ты сделал шаг в сторону из конвоируемой колонны. Ты один. И по закону караульная машина имеет право стрелять без предупреждения. Раньше шаг в сторону считался за побег. Сейчас изменился устав конвойной службы — нарушителя изымают из строя, колонна уходит дальше, шагнувший в сторону оказывается один на один с машиной.
Машина молчит. Нарушитель и сам знает, что надо делать — эту нехитрую науку выучивают с рождения. Сесть на снег! Руки за голову! Не переговариваться! Вещи бросить в сторону — на этап разрешается смена белья и сегодняшняя пайка!
Сидят на снегу смирно. Молчат. Ждут. Несколько месяцев. Год. Пять лет.
Молчать! Руки за голову! Молчать! В штрафной изолятор! В карцер! В БУР!
Со стороны кажется, что машина караульной службы задумалась. Привыкшая не рассуждать, а выполнять, она многого сейчас не понимает. Раньше за такое нарушение полагалось стрелять без предупреждения. Сейчас многим нарушителям вдруг приходит помилование, и их приходится почему-то выпускать за зону, за колючку — на волю! Машине это непонятно — что изменилось? Там — на воле? Или здесь — на этапе? Или — страшно подумать — в ней самой? В машине?
Но я уже переступила порог, прошла по серому безлюдному коридору и постучала в дверь с картонной табличкой «Инспектор ОВИР Г. Н. Сурова».
В небольшой комнате, уставленной картотечными шкафами, сидела за письменным столом молодая женщина. На ней был серый милицейский мундир с капитанскими погонами. От волнения я не могла рассмотреть ее лицо — оно слоилось, распадалось, бликовало, как разбившееся зеркало.
— Слушаю вас, — сказала она мягким негромким голосом.
— У меня вот приглашение, — протянула я конверт.
Она взяла конверт, ловко вынула из него бумаги, пробежала быстро глазами, обронила своим равнодушным негромким голосом:
— Это не приглашение. Приглашение бывает в гости. А у вас вызов. На постоянное место жительства в государство Израиль. Это совсем другое дело…
Она делала ударение на конце слова — Изра-Иль.
— Хорошо, — согласилась я. — Какие нужны документы?
— У вас паспорт с собой? Дайте-ка посмотреть…
Она взяла мой паспорт и так же ловко, как бумаги из конверта, опустила его в ящик стола.
— Для получения разрешения на выезд на постоянное место жительства в государство Изра-Иль нужно много документов, вымолвила она значительно, но так же негромко.
А я, наконец, рассмотрела ее лицо. Инспектор Г. Н. Сурова получила его наверняка вместе со своей аккуратной формой на вещевом складе. В квитанции значились пуговицы, глаза, погоны, рот, отдельно звездочки, отдельно маленькие острые зубы, фуражка-каскетка, белесые, стянутые в пучок волосы.
Опытная медсестра приемного покоя лепрозория. Уже выступившие на мне бугры, пятна и язвы не вызывали в ней никаких чувств. Обычный случай проказы. Не ее дело решать — есть на это специалисты, они скажут. Нужно будет — отправим догнивать, понадобится — подлечим, способы имеются, если скажут — отпустим.
— Идите в коридор, подождите, я вас вызову, — сказала Сурова. Равнодушное лицо, слежавшееся по швам на интендантском складе. Ловкие пальцы. Пелена безразличной жестокости в бесцветных жестянках глаз. Паспорт в ящике, вызов на столе. И сама я уже не в сером коридоре, а в картотеке. Как все находят себе место по душе! Ни одной скамейки, ни одного стула. Сидение успокаивает человека, даже если он прокаженный. Пусть лучше ходят. И думают. И сколько я ни старалась переключиться, не думать о том, как инспектор Сурова заполняет на меня карточку, списывает с паспорта мои данные, звонит куда-то по телефону, проверяет меня, узнает — нет ли подвоха, достаточно ли глубоко я засунула палец в шестерни этой бесшумной устрашающей караульной машины, — я не могла не думать! Не могла не представлять себе бесчеловечную громадность этой машины.
Я прошла до конца коридора, на серых стенах которого висели огромные плевки запрещающих распоряжений, повернула назад и промерила коридор шагами до тупиковой двери с табличкой «вход воспрещен», снова развернулась и пошла к выходу, назад — до запрещенного входа, поворот, снова по коридору, и по мере роста моего волнения темп ходьбы все возрастал. Машина уже захватила меня и поволокла. Она работала бесшумно и неотвратимо. Ровно и сильно питалась топливом нашего ужаса. Как давно ее построили — задолго до моего рождения! Мы и умрем много раньше нее. Все. Вечный двигатель.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
И Евстигнеев заходился под дверью:
— Поговорим… в… другом… месте…
Интересно было бы узнать поточнее этот метафизический адрес «другое место», в котором обычно собираются потолковать рассерженные друг на друга совграждане. Беда в том, что мало кто из них после этих разговоров оттуда возвращался.
Вытерся полотенцем и пошел к себе, за мной трясся рысью Евстигнеев, хрипел, булькал и рычал, и я боялся, что он меня цапнет стертыми резцами за икру. Уселся за стол, пригубил кофе, тут и Лев Давыдович счел увертюру законченной. Он прокашлялся, будто на трибуне, и сказал своим невыносимо культурным голосом:
— А у Антона очень большие неприятности…
Вот те на! Антон — неукротимый удачник, ловкач и мудрец, всегда благополучный, как таблица ЦСУ!
— Что с ним?
— С ним, собственно, ничего, но… — выжидательно поблескивали желтые алчные бусинки под синеватым отливом модных очков.
— Слушай, Красный, брось мычать — говори по-человечески!
— Дело в том, что Димка трахнул какую-то девку, и…
— Ну и что? — нетерпеливо перебил я. — В его возрасте я это делал регулярно, и моих дядей не будили по такому поводу спозаранку!
— Но ты при этом, наверное, спрашивал у своих девок согласия?
— Лева, женщин не надо отвлекать пустыми разговорами — им надо дать себя в руки.
— Племянник оказался глупее тебя — он сам ее взял в руки и, как любит выражаться твой брат Антон, сделал ей мясной укол…
— А она что?
— А она с папой своим пошла на освидетельствование. Твой племянничек эту идиотку дефлорировал, — мерзким своим культурным голосом объяснял Жовто-блакитный.
И мне казалось, что он получал от всей этой пакости громадное тайное наслаждение. На лице его был пыльный налет озабоченности, всем видом своим он изображал готовность и решимость помогать Антону выпутываться из постыдной истории, в которую тот вляпался благодаря своему похотливому кретину. А я ему не верил. В его бесцветном культурном голосе была еле слышная звонкая нотка счастливого злорадства — ну-ка, братцы Епанчины, покажите-ка себя как следует, вы же такие молодцы, красавцы и счастливцы, вы же такие баловни жизни, вы же такие любимцы женщин, вы же наша замечательная элита, наш лучший в мире «истеблишмент»! А в суд не хочите? А с партбилетом в зубах к товарищу Пельше? А, вообще, рожей по дерьму? Как? Нравится?!
— Что же делать? — спросил я растерянно. — Они ведь в милицию пойдут?
— Этого нельзя допустить, — отрезал Красный.
— А освидетельствование? Это же официально? — закричал я.
Красный поморщился:
— Не впадай в истерику. Ты человек юридически безграмотный…
— А какая тут нужна грамота?
— Изнасилование относится к делам частного обвинения — оно не может быть возбуждено без жалобы потерпевшей. Пока они не пошли в милицию — еще можно все уладить…
— Как уладить? Зашьем ее… обратно? Что тут можно уладить? Там, небось, вся эта изнасилованная семья по потолку бегает! Они Антона с Димкой в порошок сотрут!
— Не сотрут! — твердо взмахнул узкой острой головой Красный. — Я уже говорил с отцом…
— Да-а? И что?
— Сейчас мы с тобой поедем к ним.
— К кому? — не понял я.
— К потерпевшей. И к ее замечательным родителям. Ее зовут Галя Гнездилова, а его — Петр Семенович.
— А я-то зачем поеду? В каком качестве? Подтвердить породу? Или оценить качество работы?
Красный терпеливо покачивал головой, смотрел на меня с отвращением.
— Алеша, ты — писатель, хоть и не генерал, но все же с каким-то имечком. Поэтому ты и будешь главным представителем всей вашей достойной семейки. Они ни в коем случае не должны знать, что Антон — начальник Главка, иначе нам с ними никогда не расплеваться…
— Ничего не понимаю, бред какой-то. Они что — писательского племянника пожалеют, а сына начальника Главка — загонят за Можай? В чем тут логика?
— Мы их с тобой не будем просить о жалости. Мы им предложим ДЕНЕГ! — сказал он сухо и отчетливо. Будто дрессировщик щелкнул шамберьером над ухом бестолкового животного.
— Денег? — переспросил я ошарашенно. — А почему ты думаешь, что они возьмут у нас деньги? Почему ты решил, что они хотят денег?
Красный коротко хохотнул:
— Алеша, не будь дураком — денег все хотят. И деньги могут все.
— Так-таки все?
— Все. Если бы у меня вот здесь лежало сто тысяч, — он почему-то показал на маленький верхний карманчик куртки, — я бы вас всех купил. И продал бы, да, боюсь, покупателя не найти.
— Черт с тобой, и со всеми твоими куплями-продажами. Но почему я должен предлагать ему деньги? А не Антон?
— Потому что ты как бы свободный художник — личность нигде не служащая, беспартийная, состоящая в одинаково бессмысленной и почтенной для дураков организации — Союзе писателей. Поэтому наш контрагент сообразит, что если мы не сойдемся в цене, то допечь он тебя никак не может, а деньжата при тебе останутся.
— А Антон?
— Антон — крупный деятель, член партии. Если эта история выплывет на свет, он сгорит. Поэтому изнасилованный папа, при некоторой напористости, разденет его до исподнего и доведет до полного краха. Ты пойми, что речь сейчас даже не о Димке, а обо всей карьере Антона.
— А где он сейчас, Антон?
— У себя в кабинете, сидит на телефоне.
Я механически прихлебывал кофе, не ощущая его вкуса, и меня остро томили два желания — выпить пива и вышвырнуть крысу в коридор на съедение кабану. Голова моя утратила свою ночную легкую воздушную округлость, она стала квадратной и тяжелой, как железный ящик для бутылок — мои немногие мысли и чувства были простыми, линейными, они обязательно пересекались между собой. Досада на племянничка, прыщавого кретина, а поперек — жалость к Антону. Нежелание вмешиваться в эту грязную историю — и боязнь ужасного по своим последствиям скандала. Отвращение к Красному — и сознание, что только этот смрадный аферист может как-то все уладить. Стыд перед Улой — и возмущение: я-то тут при чем?