Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Да уж, тихий смех в темноте… Теперь она и сама об этом постоянно думала…
В дверь позвонили. Сашка с дискотеки? Рановато…
— Нуся, иди, к тебе Тамара! — мама Томку недолюбливала, но с наличием у дочери подружки приходилось мириться: Тамарин супруг, существо абсолютно безотказное («Подкаблучник, по-другому и не скажешь!») часто помогал Лучининым по хозяйству — мебель передвинуть, полочки повесить, прокладки в кранах поменять.
— Так, Лучинина, чего расселась? — Томка, появляясь даже на открытом пространстве, не говоря уж про помещения, всегда производила впечатление миниатюрного торнадо. В школе они с Инночкой сидели за одной партой, всю жизнь прожили на одной лестничной площадке, дружили с детского сада и по сию пору. Но, что удивительно, будучи похожими друг на друга чисто внешне, были настолько разными по характеру, что только тот, кто видел Томку и Инночку впервые, причем в состоянии полного покоя, лучше спящими, мог это сходство заметить. Все остальные — общие друзья, соседи и родственники — в один голос утверждали: да, только противоположности сходятся. Вот лучший пример: Томка и Инночка.
— С дуба рухнуть, праздник на дворе, а она вяжет! А ну, отрывай задницу от дивана, все уже в сборе!
— Вот грубая ты, Томка, и неженственная… А кто в сборе? И где? И по какому поводу?
— Слушай, Лучинина, ты примерно с Нового года какая-то малахольная! Может, тебя доктору показать? У нас в поликлинике психиатр отличный, Федор Михалыч. Сегодня бабий день, восьмое мартеца, забыла? И Фридка с Катюхой уже двадцать минут над полными рюмками кукуют. А Мишку я выгнала в баню, пусть с мужиками празднуют, восьмое марта без козлов, отличная традиция!
Инночка задумчиво оглядела себя: домашние джинсы, свитер — ее первый опыт на ниве ручного трикотажа, в связи с чем употребляется только дома и на даче, теплые шерстяные носки. Не будет она переодеваться, уютная одежда, перед кем выставляться, перед Томкой и Фридкой, что ли?
Сунуть ноги в тапочки и пересечь лестничную площадку — две минуты. Томка, как всегда, раздула из мухи слона: раскрасневшаяся от мороза Катька, Екатерина Александровна, недавно открывшая для себя прелести новой должности — зам мэра по какой-то трудно произносимой социальной белиберде, — прихорашивалась перед зеркалом в прихожей, а меланхоличная Фрида медленно и печально резала хлеб. На столе красовалась охапка привядшей мимозы — Томкин Мишка не отступал от традиций ни на шаг.
— Ну, бабоньки…
Катька зацепила это отвратительное «бабоньки» на широкомасштабной гулянке, посвященной Катькиному тридцатилетию, и привычное «девочки» навсегда исчезло из ее словарного запаса. А жаль — бабоньками ни Фридка, ни Инночка, ни Катька себя не ощущали. «Интересно, — ехидничала утонченная Фрида, — она, когда старшеклассницам грамоты какие-нибудь выдает, тоже на всю мэрию орет: „Бабоньки!“?»
— За нас, молодых, худых и почти красивых! — Тамара по-гусарски хлопнула полную стопку водки.
— Господи, Тома, что за речевые штампы, ты же интеллигентный человек, доктор… — состроила кислую мину Фрида.
Тут уж взвилась Катька:
— Тамар, налей ей сразу еще одну, а то будет еще полчаса занудствовать!
Ловко разлив водку — «Пуля, пуля свиснуть не должна!», — Тамара, усевшись, поинтересовалась:
— Ну, о чем разговаривать будем? О любви или о мужиках?
— О мужиках Фридке с Инночкой не интересно, Тамар, давай о любви.
— Девчонки, пусть Фрида почитает. Фрид, что-нибудь новенькое, а? — подала голос Инночка. Балагурки притихли.
Фрида была настоящая, в смысле — член Союза писателей, поэтесса, получала стипендию и раз в год выпускала книжки стихов. Как ни странно, но тиражи Фридиных творений, пусть и не многомиллионные, довольно быстро расходились. Инночку это не удивляло: стихи были тонкие, умные, в меру философичные и очень женственные. Катька с Томкой ни бельмеса в стихах не понимали, но гордились: как же, подруги детства современной Сафо. Впрочем, кто такая эта самая Сафо, обе тоже не особо догадывались.
Фрида привычно полуприкрыла глаза. По поводу внешности поэтессы мнения подруг расходились: грубая и неженственная Томка считала бледность, длинный нос и узкие губы признаками желчного характера и анемии («Говорю вам как врач!»), Катька всерьез восхищалась вкусом Фриды (видимо, сознавая полную неприменимость к себе, кустодиевской, кружевных воротничков, шалей и камеи), а Инночка, иногда совавшая свой нос в любимое Сашкино «фэнтези», про себя называла поэтессу легкокрылым эльфом.
— Прерванная любовь, — заявила Фрида и, смутившись, добавила: — Это название.
Последовала, как положено, пауза. Затем она тихо начала:
Кто я? В золотой клетке тела заключенная душа?
Тончайшее устройство — механизм балерины?
Поющая часть скворца, издающая, не дыша,
Колебания воздуха? Сбрасывая личины,
С каждым разом обнаруживаю измененья:
Так тасуются карты, так ветер играет газетой…
Так меняют «любовь» на «просто жить».
Смущенье, как правило, чуждо этому Рубикону.
Пепел, нет, ни ядерной катастрофы, просто «Бонда»,
Запретным огоньком сгребая по хрусталю,
Я равнодушно думаю: уже поздно,
Пора снова в спячку, я больше его не люблю…
И искренне не понимаю, как, плавя мозг,
Ожидание стекало слезами, слезами в ладони.
Не спать по ночам, задавая никчемный вопрос:
«Когда?!» Словно распятый на телефонной Голгофе разбойник…
Но достигнутая цель не понятна, и даже смешна,
Вызвав любовь, как из бутылки — джинна,
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Рот у Генки пересох, язык онемел, как на приеме у зубного, голоса не было. Вдруг его захлестнула паника. Наверное, здесь есть медики, но они к нему не подойдут, его посчитали мертвым! Каким-то, запредельным усилием он поднял вертикально вверх искалеченную трехпалую руку и замычал.
— Живой! Черт, живой! Ребята, быстрее, носилки!
Этот радостный крик и оказался последним Генкиным южным воспоминанием.
Где он очнулся в следующий раз, Генка так и не узнал. Сознание вернулось, а глаза открывать ему не хотелось. Потому, что ничего не нужно было вспоминать, не нужно было задавать дурацкие вопросы: где я? Они погибли, дядя Леша, Илюха и Бугай. А он остался. По недоразумению.
Болело сильно. Болело все: лицо, шея, грудь, рука, живот, бедро — вся правая сторона. Сама идея пошевелиться казалась дикой — так было больно. Пальцев на правой руке нет. Двух. Это он тоже помнил. Не удобно будет… Не удобно — что? Да все: стрелять, копать, нести что-нибудь… Работать руками вообще. Жить неудобно будет. Впрочем, решил он, это посттравматическая истерика. Надо быть полным кретином, чтобы не понимать: ему фантастически, небывало повезло. Один, в горах, с серьезной кровопотерей, без сознания. Ему повезло, что он дождался «вертушку», повезло, что вовремя пришел в себя…
Не нужно было открывать глаза, чтобы понять: сейчас он явно в помещении, на кровати, вокруг темно. Значит, у своих, в госпитале, сейчас ночь. И острое ощущение — нет, не радости, не счастья, не торжества, — а какого-то тихого животного буйства накрыло его: живой. Живой! Дядя Леша был бы им доволен…
Это состояние непрекращающейся тихой истерики продолжалось, несмотря на боль, несколько дней. Он много спал, а когда просыпался, каждый раз заново испытывал этот взрыв эмоций — живой. Его куда-то перевозили, какие-то люди суетились вокруг, сначала зелено-камуфляжные, потом белые, а среди белых были, кажется, даже женщины, но все это было абсолютно не важно. Только сейчас для него вся эта наигранная, фальшивая, истеричная романтика войны из привычной превратилась в абсолютно чуждую. Он перестал понимать контрактников, тридцатилетних мужиков, которые раз за разом вербовались «поиграть в войнушку». Тех, кто приехал исключительно за длинным рублем, он вообще не видел, их просто не было, до войны они не доезжали. Дядя Леша называл таких «героями на паровозе».
Генка хотел просто жить: гулять с любимой женщиной в парке, есть по утрам яичницу, ходить на работу, под настроение — рисовать. Лишь бы она была рядом.
Все рухнуло в одночасье. Прошло две недели, Генка мог уже садиться на кровати, иногда даже разговаривал с медсестрами. Большую часть швов уже сняли, сильно болела только правая рука, отсутствующие пальцы. Врач объяснял: фантомная боль, да к тому же, еще и не зажило толком, надо потерпеть.
Глаза ему открыла на положение дел санитарка: эк, сыночек, тебя угораздило, не дай бог никому, такой молодой. Притащила в палату небольшое зеркало. Из зеркала на Генку смотрело настоящее чудовище. И в этот момент знакомства со своим новым отражением Генка сразу и навсегда понял: жизнь кончена. Даже слепая женщина способна понять, в какого урода превратил его осколок. А уж Инночке лучше вообще его не видеть никогда. Генка неплохо знал ее. Она его не оттолкнет. Она его просто пожалеет. Мужчиной, ее мужчиной, защитником, добытчиком, возлюбленным, мужем он не будет никогда. Сумасшедшая она, что ли? Она не сможет его полюбить, просто не сможет, с такой-то рожей, а жалость ему не нужна. Не нужна!
Если бы Генка рассматривал себя в зеркале сейчас, внимательно, при хорошем освещении, — возможно, точку зрения на свои жизненные перспективы он бы и поменял. За два месяца кривой шрам словно смирился с небогатой Генкиной мимикой, перестал натягивать кожу на щеке, из-за чего простая улыбка тогда казалась презрительной усмешкой, сменил цвет — из багрового стал белым. Но Генка в зеркало смотрел исключительно по необходимости, когда брился в полутемной ванной, даже причесываться предпочитал на ощупь. Страшная картинка из замызганного санитаркиного зеркальца прочно засела в его памяти. Поэтому ничего рассказывать он Инночке не стал.
Глава 34
Утром Генка куда-то засобирался. Инночка сквозь сон слышала, но вида не подала. Что бы ни пришло ему в голову, это было лучше лежания на диване и тщательного изучения потолка. Правда, надо отдать ему должное, с момента ее болезни Генка на диване валялся исключительно в ночное время, и исключительно с целью поспать.
Это она так думала — поспать. Как бы не так! Забывался он только под утро, тяжелым сном без сновидений, а все остальное время, как маньяк, прокручивал в голове события последних дней. Зачем она забрала его из Красногорска? Зачем она живет с ним в одной квартире, спит рядом? Зачем она делает вид, что она его жена? В конце концов, он тоже не каменный, быть так близко и не сметь прикоснуться — эта пытка не может продолжаться вечно. Сегодня ночью он принял решение: если она выздоровеет и не уйдет после этого сама, он поговорит с ней начистоту… Правда, он понятия не имел, что именно будет ей говорить.
Генка решил сходить в военкомат, стать на учет. Сам военкомат волновал его в последнюю очередь, со своим долгом Родине он разобрался. А вот чтобы устроиться на работу, нужны документы. Он и местечко себе приглядел, не то, чтобы не пыльное, как раз наоборот. Но, что самое важное в его нынешних обстоятельствах, не требующее никакого гламура — грузчиком в соседний супермаркет.
Воспользовавшись его отсутствием, Инночка позвонила Фриде, позвала в гости. После своего ночного визита девчонки звонили каждый день, справлялись о самочувствии, но разговаривал с ними Генка. В своей неподражаемой манере — коротко, отрывисто и не слишком любезно. Фриде идти не хотелось, предстояло объяснение, и неизвестно, как Лучинина на него, на объяснение это, отреагирует. Но не навестить больную подругу, не имея на то уважительной причины, она не могла.