Я взбежал по темной лестнице. Во мраке были скуповато рассыпаны зеленые кошачьи глаза. Пугая кошек, я рванулся к двери. Отворил ее французским ключом. На телефонном столике лежал продолговатый голубой конверт.
Какому-то Егорову, подумал я. Везет же человеку! Есть же такие счастливчики, баловни фортуны! О! Но ведь это я — Егоров! Я и есть! Я самый!..
Я разорвал конверт и прочел:...
...«Вы нехороший, нехороший, нехороший, нехороший, нехороший!
...Р. S. Перечитайте Гюнтера де Бройна, и вы разгадаете мое сердце.
Р. Р. S. Кто-то забыл у меня в подъезде сатиновые нарукавники.
Что все это значит?! — думал я. Торговец, стоматолог и портной! Какой-то нехороший Егоров! Какие-то сатиновые нарукавники! Но ведь это я — Егоров! Мои нарукавники! Я нехороший!.. А при чем здесь Лев Толстой? Что еще за Лев Толстой?! Ах да, мне же нужно перечитать Льва Толстого! И еще — Гюнтера де Бройна! Вот с завтрашнего дня и начну…
Блюз для Натэллы
В Грузии — лучше. Там все по-другому. Больше денег, вина и геройства. Шире жесты и ближе ладонь к рукоятке ножа…
Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути. Всякий знает: баррикады пушистых ресниц — неприступны.
В Грузии климата нет. Есть лишь солнце и тень. Летом тени короче, зимою — длиннее, и все.
В Грузии — лучше. Там все по-другому…
Я сжимаю в руке заржавевшее это перо. Мои пальцы дрожат, леденеют от страха. Ведь инструмент слишком груб. Где уж мне написать твой портрет! Твой портрет, Бокучава Натэлла!
О Натэлла! Ты — чаша на пиру бородатых и сильных! Ты — глоток родниковой воды после драки! Ты — грустный мотив, долетевший сюда из неведомых окон! Ты — ливень, который застал нас в горах! И дерево, под которым спаслись мы от ливня! И молния, разбивающая дерево в щепки!.. Ты юность прекрасной страны!..
Каждое утро Натэлла раздвигает тяжелые воды Арагвы. На берегу остается прижатый камнем сарафан, часы и летние туфли.
Натэлла уплывает, изменчиво белея под водой. Тихо шелестят на берегу кусты винограда «изабель». А за кустами в этот момент бушуют страсти. Там давно сидит на корточках Арчил Пирадзе, зоотехник.
Час назад Арчил Пирадзе вышел из дому.
— Арчил, — заявила ему старуха Кеке Пирадзе, — я жду. Я переживаю, когда тебя нет. Вот смотри, я плюю на крыльцо. Пока оно сохнет, ты должен вернуться.
— Хорошо, — сказал Арчил.
Старуха плюнула и ушла в дом. Тогда ее сын начал действовать. Он вытащил из-под крыльца заржавленное ружье. Потом зарядил его и направился к реке.
Теперь он сидит на корточках и ждет. Наконец смыкаются воды Арагвы. Натэлла ступает по гладким камням…
Что на свете прекраснее этой картины?! Каково это видеть Арчилу Пирадзе?! Арчилу, который приходит в беспамятство даже от гипсовой статуи, изображающей лошадь?!.
И тогда Арчил Пирадзе хватает свое заржавленное ружье. Он поднимает его выше и выше. Затем нажимает курок.
Дым медленно рассеивается, смолкает грохот. Затихает далекое эхо в горах.
— Это опять вы, Пирадзе? — строго говорит Натэлла. — Так я и знала. Сколько это может продолжаться?! Я давно сказала, что не буду вашей женой. Зачем вы это делаете? Зачем ежедневно стреляете в меня? Как-то раз вы уже отсидели пятнадцать суток за изнасилование. Вам этого мало, Арчил Луарсабович?
— Я стал другим человеком, Натэлла. Не веришь? Я в институт поступил. Более того, я — студент.
— В это трудно поверить.
— У меня есть тетради и книги. Есть учебник под названием «Химия». Хочешь взглянуть?
— Взятку кому-нибудь дали?
— Представь себе, нет. Бесплатно являюсь студентом-заочником.
— Я рада за вас.
— Так вернись же, Натэлла. У тебя будет все — патефон, холодильник, корова. Мы будем путешествовать.
— На чем?
— На карусели.
— Не могу. При всем обаянии к вам.
— Я изменился! — воскликнул Пирадзе. — Учусь. Потом и градом мне все достается, Натэлла!
— Не могу. В Ленинграде, увы, ждет меня аспирант Рабинович Григорий, я дала ему слово.
— Я тоже выучусь на аспиранта. Прочту много книг. Можно сказать, я уже прочитал одну книгу.
— Как она называется?
— Она называется — повесть.
— И больше никак?
— Она называется — Серафимович!
— Лично я импонирую больше Толстому, — сказала Натэлла.
— Я прочту его книги. Пусть не волнуется.
— Тихо! — сказала Натэлла. — Вы слышите?
Из-за кустов доносились нежные слова:
Ты сказала мне — нет!
И по снегу, эх, по снегу ушла.
Был суров твой ответ,
Ночь в мученьях,
ах, в мученьях прошла…
По дороге медленно шел киномеханик Гиго Зандукели с трофейной винтовкой. Тридцать шесть лет оружие пролежало в земле. Его деревянное ложе зацвело молодыми побегами. Из дула торчал георгин.
Завидев Натэллу с Пирадзе, Гиго остановился. Винтовку он теперь держал наперевес.
— Вы пришли, чтобы убить меня, Гиго Рафаэлевич? — спросила Натэлла.
— Есть маленько, — ответил Гиго.
— Все только и делают, что убивают меня. То вы, Арчил, то вы, Гиго! Лишь аспирант Рабинович Григорий тихо пишет свою диссертацию о каракатицах. Он — настоящий мужчина. Я дала ему слово…
Тут вмешался Пирадзе:
— Кто дал тебе право, Гиго, убивать Бокучаву Натэллу?
— А кто дал это право тебе? — спросил Зандукели.
Одновременно прозвучали два выстрела.
Грохот, дым, раскатистое эхо. Затем — печальный и укоризненный голос Натэллы:
— Умоляю вас, не ссорьтесь. Будьте друзьями, Гиго и Арчил!
— И верно, — сказал Пирадзе, — зачем лишняя кровь? Не лучше ли распить бутылку доброго вина?!
— Пожалуй, — согласился Зандукели. Пирадзе достал из кармана «маленькую». Сорвал зубами жестяную крышку.
— Наполним бокалы! — сказал он.
Закинув голову, Пирадзе с удовольствием выпил. Передал бутылочку Гиго. Тот не заставил себя уговаривать.
— Жаль, нечем закусить, — сказал Арчил.
— У меня есть луковица, — обрадовался Зандукели, — держи. Я захватил ее на случай, если меня арестуют.
— Будь здоров, Рабинович Григорий! — сказали они, допивая…
Две недели так быстро промчались. Закончился отпуск. В нашем промышленном городе — тесно и сыро.
Завтра в одном ЦКБ инженер Бокучава склонится над кульманом. Ее загорелыми руками будут любоваться молодые, а также немолодые сослуживцы.
Натэлла шла вдоль перрона. Остался наконец позади стук колес и запах вокзальной гари. Забыта насыпь, бегущая под окнами. Забыты темные избы. Забыты босоногие ребятишки, которые смотрели поезду вслед.
Девушка исчезла в толпе, а я упрямо шел за ней. Я шел, хотя давно уже потерял Бокучаву Натэллу из виду. Я шел, ибо принадлежу к великому сословию мужчин. Я знаю, что грубый, слепой, неопрятный, расчетливый, мнительный, толстый, циничный — буду идти до конца.
Я горжусь неотъемлемым правом смотреть тебе вслед. А улыбку твою я считаю удачей!
Район Новая Голландия — один из живописных уголков Ленинграда…
Путеводитель
Солнце вставало неохотно. Оно задевало фабричные трубы. Бросалось под колеса машин на холодный асфальт. Блуждало в зарослях телевизионных антенн.
В грязном маленьком сквере проснулись одновременно Чикваидзе и Шаповалов.
Ах, как славно попито было вчера! Как громко спето! Какие делались попытки танца! Как динамичен был замах протезом! Как интенсивно пролагались маршруты дружбы и трассы взоров! Как был хорош охваченный лезгинкой Чикваидзе! (Выскакивали гривенники из карманов, опровергая с легким звоном примат материи над духом.) И как они шатались ночью, поддерживая сильными боками дома, устои, фонари… И вот теперь проснулись на груде щебня…
Шаповалов и Чикваидзе порылись в складках запачканной мятой одежды. Был извлечен фрагмент копченой тюльки, перышко лука, заржавевший огрызок яблока. Друзья молча позавтракали.
Познакомились они недавно. Их сплотила драка около заведения шампанских вин. В тесноте поссориться недолго. Обувь летняя, мозоли на виду.
— Я тебя зарежу! — вскричал Чикваидзе. (Шаповалов отдавил ему ногу.)
— Не тебя, а вас, — исправил Шаповалов.
Затем они долго боролись на тротуаре. И вдруг Чикваидзе сказал, ослабив пальцы на горле Шаповалова:
— Вспомнил, где я тебя видел. На премьере Тарковского в Доме кино…
С тех пор они не расставались.
Дома обступили маленький сквер. Бледное солнце вставало у них за плечами. Остатки ночной темноты прятались среди мусорных баков.
Друзья поднялись и вышли на улицу, залитую робким апрельским солнцем.
— Где мы находимся? — обращаясь к первому встречному, спросил Чикваидзе.
— В Новой Голландии, — спокойно ответил тот.
Качнулись дома. Запятнанные солнцем фасады косо поползли вверх. Мостовая, рванувшись из-под ног, скачками устремилась к горизонту.
— Ничего себе, — произнес Шаповалов, — хорошенькое дело! В Голландию с похмелья забрели!
— Беда, — отозвался Чикваидзе, — пропадем в незнакомой стране!
— Главное, — сказал Шаповалов, — не падать духом. Ну, выпили. Ну, перешли границу. Расскажем все чистосердечно, может, и простят…
— Я хочу домой, — сказал Чикваидзе. — Я не могу жить без Грузии!
— Ты же в Грузии сроду не был.
— Зато я всю жизнь щи варил из боржоми.
Друзья помолчали. Мимо с грохотом проносились трамваи. Тихо шептались постаревшие за ночь газеты.
— Обрати внимание! — закричал Чикваидзе. — Вот изверги! Чернокожего повели линчевать!
И верно. По людной улице, возвышаясь над толпой, шел чернокожий. Его крепко держали под руки две стройные блондинки…
— Будем тайком на родину пробираться, — сказал Чикваидзе.
— Беднейшие слои помогут, — откликнулся Шаповалов.
Они перешли мост. Затем миновали аптеку и пестрый рынок.
— Противен мне берег турецкий, — задушевно выводил Чикваидзе.
— И Африка мне ни к чему, — вторил ему Шаповалов.
Друзья шли по набережной. Свернули на людную улицу. Поблескивали витрины. Таяло мороженое. Улыбались женщины и светофоры.
— Посмотри, благодать-то какая! — неожиданно воскликнул Шаповалов.
— Живут неплохо, — поддакнул Чикваидзе.
— А как одеты!
— Ведь это — Запад!
— Кругом асфальт! Полно машин! А солнце?!
— Еще бы! Тут за этим следят!
Возникла пауза. Ее нарушил Шаповалов.
— Датико, я хочу с тобой поговорить.
— И я.
— А ты презирать меня не будешь?
— Нет. А ты?
— Может быть, того… Ну, как его?.. Убежища попросим… Опять же, частная торговля…
— Ночные рестораны!
— Законы джунглей!
— Торжество бездуховности!
— Ковбойские фильмы!
— Моральное и нравственное разложение! — зажмурился Чикваидзе…
Через минуту друзья, обнявшись, шагали в сторону площади. Там, достав из кобуры горсть вермишели, завтракал блюститель порядка, расцветкою напоминавший снегиря.