Униженные и оскорбленные - Достоевский Федор Михайлович 22 стр.


Ну что с тобой, Наташа? Что случилось?

- Ничего не случилось, - отвечала она, как бы удивленная. - А что?

- Да ты писала... вчера написала, чтоб пришел, да еще назначила час, чтоб не раньше, не позже; это как-то не по-обыкновенному.

- Ах, да! Это я его вчера ждала.

- Что ж он, все еще не был?

- Нет. Я и думала: если не придет, так с тобой надо будет переговорить, - прибавила она, помолчав.

- А сегодня вечером ожидала его?

- Нет, не ждала; он вечером там.

- Что же ты думаешь, Наташа, он уж совсем никогда не придет?

- Разумеется, придет, - отвечала она, как-то особенно серьезно взглянув на меня.

Ей не нравилась скорость моих вопросов. Мы замолчали, продолжая ходить по комнате.

- Я все тебя ждала, Ваня, - начала она вновь с улыбкой, - и знаешь, что делала? Ходила здесь взад и вперед и стихи наизусть читала; помнишь, - колокольчик, зимняя дорога: "Самовар мой кипит на дубовом столе...", мы еще вместе читали:

Улеглася метелица; путь озарен,

Ночь глядит миллионами тусклых очей..,

И потом:

То вдруг слышится мне - страстный голос поет,

С колокольчиком дружно звеня:

"Ах, когда-то, когда-то мой милый придет,

Отдохнуть на груди у меня!

У меня ли не жизнь! Чуть заря на стекле

Начинает лучами с морозом играть,

Самовар мой кипит на дубовом столе,

И трещит моя печь, озаряя в угле

За цветной занавеской кровать..."

- Как это хорошо! Какие это мучительные стихи, Ваня, и какая фантастическая, раздающаяся картина. Канва одна, и только намечен узор, - вышивай что хочешь. Два ощущения: прежнее и последнее. Этот самовар, этот ситцевый занавес, - так это все родное... Это как в мещанских домиках в уездном нашем городке; я и дом этот как будто вижу: новый, из бревен, еще досками не обшитый... А потом другая картина:

То вдруг слышится мне - тот же голос поет,

С колокольчиком грустно звеня:

"Где-то старый мой друг? Я боюсь, он войдет

И, ласкаясь, обнимет меня!

Что за жизнь у меня! - И тесна, и темна,

И скучна моя горница; дует в окно...

За окошком растет только вишня одна,

Да и та за промерзлым стеклом не видна

И, быть может, погибла давно.

Что за жизнь! Полинял пестрый полога цвет;

Я больная брожу и не еду к родным,

Побранить меня некому - милого нет...

Лишь старуха ворчит..."

- "Я больная брожу"... эта "больная", как тут хорошо поставлено! "Побранить меня некому", - сколько нежности, неги в этом стихе и мучений от воспоминаний, да еще мучений, которые сам вызвал, да и любуешься ими... Господи, как это хорошо! Как это бывает!

Она замолчала, как будто подавляя начинавшуюся горловую спазму.

- Голубчик мой, Ваня! - сказала она мне через минуту и вдруг опять замолчала, как будто сама забыла, что хотела сказать, или сказала так, без мысли, от какого-то внезапного ощущения.

- Голубчик мой, Ваня! - сказала она мне через минуту и вдруг опять замолчала, как будто сама забыла, что хотела сказать, или сказала так, без мысли, от какого-то внезапного ощущения.

Между тем мы все прохаживались по комнате. Перед образом горела лампадка. В последнее время Наташа становилась все набожнее и набожнее и не любила, когда об этом с ней заговаривали.

- Что, завтра праздник. - спросил я, - у тебя лампадка горит.

- Нет, не праздник... да что ж, Ваня, садись, должно быть устал. Хочешь чаю? Ведь ты еще не пил?

- Сядем, Наташа. Чай я пил.

- Да ты откуда теперь?

- От них. - Мы с ней всегда так называли родной дом.

- От них? Как ты успел? Сам зашел? Звали?..

Она засыпала меня вопросами. Лицо ее сделалось еще бледнее от волнения. Я рассказал ей подробно мою встречу с стариком, разговор с матерью, сцену с медальоном, - рассказал подробно и со всеми оттенками. Я никогда ничего не скрывал от нее. Она слушала жадно, ловя каждое мое слово. Слезы блеснули на ее глазах. Сцена с медальоном сильно ее взволновала.

- Постой, постой, Ваня, - говорила она, часто прерывая мой рассказ, - говори подробнее, все, все, как можно подробнее, ты не так подробно рассказываешь!..

Я повторил второй и третий раз, поминутно отвечая на ее беспрерывные вопросы о подробностях.

- И ты в самом деле думаешь, что он ходил ко мне?

- Не знаю, Наташа, и мнения даже составить не могу. Что грустит о тебе и любит тебя, это ясно; но что он ходил к тебе, это... это...

- И он целовал медальон? - перебила она, - что он говорил, когда целовал?

- Бессвязно, одни восклицания; называл тебя самыми нежными именами, звал тебя...

- Звал?

- Да.

Она тихо заплакала.

- Бедные! - сказала она. - А если он все знает, - прибавила она после некоторого молчания, - так это не мудрено. Он и об отце Алеши имеет большие известия.

- Наташа, - сказал я робко, - пойдем к ним...

- Когда? - сбросила она, побледнев и чуть-чуть привстав с кресел. Она думала, что я зову ее сейчас.

- Нет, Ваня, - прибавила она, положив мне обе руки на плечи и грустно улыбаясь, - нет, голубчик; это всегдашний твой разговор, но... не говори лучше об этом.

- Так неужели ж никогда, никогда не кончится этот ужасный раздор! - вскричал я грустно. - Неужели ж ты до того горда, что не хочешь сделать первый шаг! Он за тобою; ты должна его первая сделать. Может быть, отец только того и ждет, чтоб простить тебя... Он отец; он обижен тобою! Уважь его гордость; она законна, она естественна! Ты должна это сделать. Попробуй, и он простит тебя без всяких условий.

- Без условий! Это невозможно; и не упрекай меня, Ваня, напрасно. Я об этом дни и ночи думала и думаю. После того как я их покинула, может быть, не было дня, чтоб я об этом не думала. Да и сколько раз мы с тобой же об этом говорили! Ведь ты знаешь сам, что это невозможно!

- Попробуй!

- Нет, друг мой, нельзя. Если и попробую, то еще больше ожесточу его против себя. Безвозвратного не воротишь, и знаешь, чего именно тут воротить нельзя? Не воротишь этих детских, счастливых дней, которые я прожила вместе с ними. Если б отец и простил, то все-таки он бы не узнал меня теперь. Он любил еще девочку, большого ребенка. Он любовался моим детским простодушием; лаская, он еще гладил меня по голове, так же как когда я была еще семилетней девочкой и, сидя у него на коленях, пела ему мои детские песенки.

Назад Дальше