Ей нравилась его скромность, он не хвастался рассказами о своих боевых полётах, и когда говорил о них, то всегда о товарищах, самолёте, моторе, погоде, взлётных условиях, а не о самом себе. Ему больше нравилось разговаривать о мирном времени. Когда затевался в палате разговор о фронтовых случаях, он обычно молчал, хотя, видимо, мог рассказать больше, чем главный оратор Ситников, служивший в артснабжении.
Он не был красив: худой, узкие плечи, нос широкий, большой, глаза маленькие. Но Вере казалось, что и его движения, и улыбка, и манера сворачивать папиросу, и смотреть на часы очень хороши.
Она знала, что он некрасив, но так как он нравился ей, то и в этой некрасивости она видела достоинство Викторова, а не недостаток. Он тем и был особенным, что не все могли увидеть и понять, какой он, и только она могла видеть и понять это.
Когда Вере было двенадцать лет, она собиралась выйти замуж за Толю, а в восьмом классе она влюбилась в комсорга, ходила с ним в кино и ездила на пляж. Ей казалось, что она уже всё знает, и, снисходительно улыбаясь, слушала, когда дома заходил разговор о любви и романах. В десятом классе были девушки, говорившие: «Замуж надо выходить за тех, кто старше лет на де-сять, у кого есть положение в жизни...»
Но оказалось всё не так...
Окно в коридоре стало местом их встреч, и часто стоило ей, урвав свободную минуту, по-дойти к этому окну и подумать о Викторове, как слышался стук его костылей, словно к нему доходила телеграмма от нее.
А случалось, они стояли рядом, и Викторов, задумавшись, глядел в окно, она молча смот-рела на него, и он резко поворачивался и говорил:
– Что?
– Отчего это? – спрашивала она.
Часто они говорили о войне, порой этот разговор меньше способствовал их внутренней беседе, чем случайные, ребячьи слова.
– Мне смешно, что вы старшина. Старшина – старый, какой же вы старшина в двадцать лет!
В этот вечер он подошел к ней, и они стали рядом, их плечи касались, и хотя они всё время говорили, но слушали друг друга невнимательно, и главным в их разговоре было то, что её плечо вдруг отклонялось, и он замирал, ожидая нового прикосновения, а она доверчиво поворачивалась к нему, и он вновь ощущал это, казавшееся ему случайным прикосновение и искоса глядел на её шею, на ухо, щёку, на прядку волос. Лицо юноши при свете синей лампочки казалось тёмным и печальным. Она посмотрела на него, и ею овладело ожидание беды.
– Я не понимаю, вначале казалось, что я вас просто жалею, как раненого, а теперь мне жалко становится самоё себя, – сказала она.
Ему хотелось обнять её, и он подумал, что и она этого хочет и ждёт, снисходительно наблюдая его нерешительность.
– Почему жалко? – спросил он.
– Я не знаю почему, – ответила она и посмотрела на него снизу вверх, как дети смотрят на взрослых. Он задохнулся от волнения и потянулся к ней. Костыли упали на пол, и он тихонько вскрикнул – не оттого, что ступил на больную ногу, а от одной мысли, что может ступить на больную ногу. – Что с вами, голова закружилась?
– Да, – сказал он, – голова закружилась, – и он обнял ее за плечи.
– Я сейчас подниму костыли, а вы держитесь за подоконник.
– Зачем, так лучше, – сказал он.
Они стояли обнявшись, и ему казалось, что не она поддерживает его, беспомощного и не-ловкого, а он её защищает, прикрывает от огромного, враждебного, вещающего недоброе ноч-ного неба.
Он выздоровеет и будет барражировать на своем «яке» над госпиталем и над Сталгрэсом, и вот он снова слышит рев мотора, он идёт стремительно в хвосте «юнкерса», и он опять ощутил то понятное лишь летчику стремление к сближению С несущим смерть врагом; мерцающая сиреневая трасса бесшумно мелькнула перед глазами, и он увидел злое, белое лицо немецкого стрелка-радиста таким, каким однажды увидел его в бою над Чугуевом.
Он отпахнул полу своего больничного халата и прикрыл им Веру, и она прижалась к нему.
Так стоял он несколько мгновений молча, опустив глаза, ощущая тепло её дыхания и пре-лесть ее груди, прижавшейся к нему, и подумал, что готов год простоять так на одной ноге, об-нимая эту девушку в пустом тёмном коридоре.
– Ничего не нужно, – внезапно сказала она – Я сейчас подниму костыли.
Она помогла ему сесть на подоконник.
– Почему? За что это нам? Так бы все могло быть хорошо. Мой двоюродный брат сегодня на фронт уехал. Утром хирург сказал у вас необычайно скоро идёт заживление, через десять дней вас выпишут.
– Ну и пусть, – проговорил он с беспечностью мужчины, не думающего о будущем в люб-ви, – ну и пусть будет что будет, зато сейчас нам хорошо.
Он усмехнулся
– А знаете, то есть, отчего я так быстро поправляюсь? Оттого, что я вас люблю.
Ночью она лежала в дежурке на маленьком деревянном диванчике, крашенном белой мас-ляной краской, и думала.
В этом огромном пятиэтажном доме, полном стонов, страданий, крови, могла ли выжить родившаяся любовь?
Ей вспомнились носилки, мертвое тело, прикрытое одеялом, и острая, режущая жалость к человеку, которого санитары понесли в могилу, человеку, чьего имени она не знала и чье лицо забыла, охватила её с такой силой, что она вскрикнула и поджала ноги, точно укрываясь от уда-ра.
Но вот, именно теперь она знала, что этот безрадостный мир дороже ей небесных дворцов ее детских мечтаний.
Утром Александра Владимировна в своём неизменном тёмном платье с белым кружевным воротничком, накинув на плечи пальто, вышла из дому. У подъезда её ожидала лаборантка Кро-това – они вместе должны были на грузовике поехать исследовать воздух в цехах химического завода.
Александра Владимировна села в кабину, а Кротова, коренастая молодая женщина, лихо, по-мужски ухватилась за борт и влезла в кузов.
– Товарищ Кротова, следите за аппаратурой на ухабах, – сказала Александра Владимиров-на, выглянув из окошечка кабины.
Водитель машины, щупленькая молодая женщина в лыжных штанах, с головой, повязан-ной красным платочком, положила на сидение вязанье и включила мотор.
– Дорога – асфальт, ухабов нету, – сказала она и, с любопытством оглядев старую женщи-ну, добавила: – Вот выедем на шоссе – нажмём на железку.
– Вам сколько лет? – спросила Александра Владимировна.
– О, я пожилая, двадцать четыре.
– Мне ровесница, – усмехнулась Шапошникова – Замужем?
– Была, теперь опять девка.
– Убит муж?
– Нет, в Свердловске на Уралмаше, другую жену взял.
– И дети есть3
– Есть девочка, полтора года.
Они выехали на шоссе, и водительница, скосив весёлый светлый глазок, стала расспраши-вать Александру Владимировну о ее дочерях, внуках, о том, для чего она везёт в кузове пустые стеклянные баллоны, резиновые шланги и изогнутые трубки; стала рассказывать о своей жизни.
Муж прожил с ней полгода и уехал на Урал, всё писал: «вот-вот дадут квартиру», а потом началась война, на фронт его не взяли, имел броню. Он писал всё реже, сообщал, что живёт в общежитии для холостых, никак не получит комнаты, а зимой вдруг прислав письмо, что же-нился, спрашивал, отдаст ли она ему дочку. Дочку она ему не отдала и на письмо не ответила, но до суда дело не дошло, он ежемесячно высылает ей на ребенка двести рублей.
– Пусть хоть тысячу посылает, я ему никогда не прощу, а пусть а не посылает – я дочку сама прокормлю, зарабатываю ничего, – сказала молодая женщина.
Машина бежала по шоссе – мимо садов, мимо маленьких домиков с серыми обшитыми тё-сом стенами, мимо заводиков. И заводов, и голубые пятна волжской воды то появлялись в про-свете между деревьями, то исчезали за стенами домов, заборами, холмиками.