Квас ему подали в голубом бокале, а чай в новенькой алюминиевой кружке, обжигавшей губы.
– Что это у вас пусто в столовой? – опросил он у официантки.
– А у нас тут многие семейные; у всех жёны и ребята, – сказала девушка. Одни сами гото-вят, другие домой берут.
Она подняла палец и с милой улыбкой чистого и наивного существа вдруг сказала:
– Некоторые девушки-официантки говорят: «Нам это не нравится – молодые семью и де-тей имеют», а я считаю: хорошо! И нам тут прямо, как дома, у отца с мамой.
Она произнесла эту фразу запальчиво, горячо, видимо желая сочувствия своим мыслям, может быть, она вела об этом спор с подругой на кухне. Потом она снова подошла к Новикову и испуганно сказала:
– Что ж вы ничего не кушали, не вкусно у нас? – и, наклонясь, доверительно прибавила: – Вы к нам, товарищ, подполковник, надолго? Завтра, смотрите, не уезжайте, у нас в воскресенье обед будет, ой! Мороженое, и на первое щи кислые, из Слуцка сегодня бочку кислой капусты привезли. А то лётчики обижались, что щей давно нет.
Она дышала ему в щёку, и глаза её блестели. Не будь в них доверчивого, ребячьего выражения, Новикова бы не растрогал доверительный шепот волжской девушки – он бы его принял за заигрывание.
Спать не хотелось, и он прошёл в сад.
Широкие каменные ступени казались ему при лунном свете мраморно-белыми. Тишина стояла совершенная, необычайная какая-то. Деревья словно погрузились в прозрачный пруд – таким неподвижным был светлый воздух.
Странный, смешанный свет луны и зари самого долгого дня года стоял в небе. На востоке угадывалось мутное светлое пятно, а запад едва розовел. Небо было беловатое, мутное, синевой.
Каждый лист на ветвях был резко очерчен, казался вырубленным из чёрного камня, а вся громада клёнов и лип представлялась плоским чёрным узором на светлом небе. Красота мира переступила в эту ночь свой высший предел, и люди уже не могли не замечать её и не думать о ней. Это торжество красоты наступает, когда не только праздный человек останавливается, поражённый открывшейся ему картиной, но и отработавший смену рабочий, путник со сбитыми ногами вдруг, забывая усталость, медленным взором охватывают небо и землю.
В такие минуты человек не ощущает по отдельности света, простора, шороха, тишины, тепла, сладких запахов, касания травы и листьев – всех сотен, а может быть, тысяч и миллионов частей, слагающих красоту мифа.
Такая красота – истинная красота и лишь об одном говорит человеку: жизнь благо.
И Новиков всё ходил по саду, останавливался, оглядывался, присаживался, вновь ходил, ни о чём не думая, ничего не вспоминая, охваченный бессознательной печалью о том, что красота этого мира живёт, не делясь своей долговечностью
с людьми.
Придя в комнату, он разделся и в носках подошёл к лампочке, стал вывинчивать её из па-трона – лампочка нагрелась, жгла пальцы – и он взял со стола газету, чтобы обернуть ею лампу.
К нему вернулись обычные мысли о завтрашнем дне, об отчете, который он почти закончил и вскоре повезет в штаб округа, о том, что следует сменить перед отъездом аккумулятор у машины и что удобнее всего сделать это на рембазе танкового корпуса.
Уже в темноте он снова подошёл к окну и мельком, рассеянно поглядел на сад, на небо – им уже владели обычные житейские мысли. Он не раз вспоминал потом именно об этом уже безразличном, сонном и рассеянном настроении, с которым оглядел тихий, ночной сад, – последний взгляд на мирное время.
Он проснулся с точным сознанием происшедшего несчастья, но совершенно не представляя себе, в чем оно.
Он увидел паркет в алебастровой крошке и сверкавшие оранжевыми отблесками хрусталь-ные подвески люстры.
Он увидел грязно красное небо в черных клочьях дыма.
Он услышал женский плач, вопль ворон и галок, грохот, колебавший стены, и одновременно он услышал слабый, ноющий звук в небе, и хотя этот ноющий звук был самым мелодичным и тихим из всех звуков, наполняющих воздух, именно он заставил Новикова инстинктивно содрогнуться, вскочить с кровати.
Он услышал женский плач, вопль ворон и галок, грохот, колебавший стены, и одновременно он услышал слабый, ноющий звук в небе, и хотя этот ноющий звук был самым мелодичным и тихим из всех звуков, наполняющих воздух, именно он заставил Новикова инстинктивно содрогнуться, вскочить с кровати.
И все это он увидел и услышал в течение одной лишь доли секунды. Он кинулся, как был, в нижнем белье к двери и вдруг сам себе сказал: «спокойствие!» – вернулся и стал одеваться.
Он заставил себя застегнуть все пуговицы на гимнастёрке, поправил ремень, одёрнул кобуру и размеренным шагом пошел вниз.
Впоследствии ему приходилось часто встречать в газетах выражение «внезапное нападение», но представляли ли себе люди, не видевшие первых минут войны, всю силу этих слов?
По коридору бежали одетые и полуодетые люди.
Все спрашивали, но никто не отвечал на вопросы.
– Загорелись бензобаки?
– Авиабомба?
– Манёвры?
– Диверсанты?
На ступенях стоячи лётчики.
Один из них, в гимнастерке без пояса, сказал, указывая в сторону города.
– Товарищи, глядите!
Над вокзалами и железнодорожной насыпью вздувались, пузырились, рвались к небу кровяно-чёрные пожары, плоско над землёй вспыхивали взрывы, и в светлом, смертном воздухе мелькали, кружились чёрные комарики-самолёты.
– Это провокация! – крикнул кто-то.
И чей-то негромкий, но всеми услышанный голос, уже не спрашивающий, а уверенно вещая суровую правду, внятно произнёс:
– Товарищи, Германия напала на Советский Союз, все на аэродром!
С какой-то особой остротой и точностью запомнил Новиков ту минуту, когда, кинувшись следом за всеми к аэродрому, он остановился среди сада, по которому гулял несколько часов назад. Был миг тишины, и могло показаться, что ничего не произошло. Земля, трава, скамейки, плетёный столик под деревьями, на котором лежала картонная шахматная доска и рассыпанное, не собранное после игры домино...
Именно в этот миг тишины, когда стена листвы закрыла от него пламя и дым, он ощутил режущее, почти невыносимое для души человека чувство исторической перемены.
И это пришедшее изменение было неотвратимым, и хотя лишь один крошечный миллиметр отделял ещё жизнь Новикова от привычного берега, не было уже силы, способной уничтожить этот зазор, он рос, ширился, превращался в метры, километры. Жизнь и время, которые Новиков ещё физически ощущал, как своё настоящее время и свою настоящую жизнь, в нём, внутри его сознания, превращались в прошлое, в историю, в то, о чём станут говорить». «О, так жили и думали люди до войны». А новое внезапно, из смутно угадываемого будущего, превратилось в настоящее, в его новую жизнь и в его новое время. В этот миг он подумал об Евгении Николаевне, и ему показалось – мысли о ней будут сопутствовать ему в том, новом, что пришло...
Желая сократить путь к аэродрому, он перелез через забор и бежал меж ровного строя мо-лодых ёлок. Возле маленького домика – вероятно там жил бывший садовник помещика – стояли поляки, мужчины и женщины, и когда он пробегал мимо них, женский голос жадно, с придыха-нием спросил:
– Кто то, Стасю?
И звонкий детский голос ответил:
– То москаль, русский, мамо, – и прибавил объясняюще: – жовнеж [ Солдат]
Он бежал и, задыхаясь от бега, повторял застрявшее в его потрясённом сознании слово:
– Русский солдат, русский, русский солдат...
И в этом слове было для него какое-то горькое и гордое, радостное и новое звучание.
Едва подбежал он к аэродрому, как от вершины ближайшего леса оторвались самолёты – один, два, тройка и ещё тройка... Что-то хлестнуло, ёкнуло, и земля задымилась, вскипела, как вскипает вода, он невольно зажмурился – пулемётная очередь пронеслась в нескольких шагах от него, и тотчас его оглушило рёвом мотора, и он успел увидеть кресты на крыльях, свастику на хвосте самолёта и голову пилота в лётном шлеме, мельком оглядывающего содеянное.