Минуты две спустя они шли по широкому коридору мимо стоящих по обеим сторонам коек с ранеными. Полякову тоже пришлось надеть белый халат, который оказался ему велик, на ходу он подворачивал рукава. Остро пахло йодоформом и карболкой – враждебный, проклятый запах, напомнивший ему первый год войны и госпиталя в Москве и в Горьком, где после тяжелого ранения он провалялся около пяти месяцев.
– Его оглушили сильнейшим ударом сзади по голове, – рассказывала женщина-врач, – у него перелом основания черепа и сотрясение мозга. Затем ему нанесли две ножевые раны сзади в область сердца, по счастью, неточно.
Им навстречу на каталке с носилками санитарка, девчушка лет пятнадцати, везла раненого.
– Но сейчас его жизнь вне опасности? – посторонясь, справился Поляков.
– В таких случаях трудно утверждать что-либо определенно. И разговор с ним безусловно нежелателен. Коль это необходимо, я вынуждена разрешить, но вообще-то… Вы его не утомляйте, – вдруг совсем неофициально попросила она, улыбнулась, и Поляков отметил, что она еще молода и хороша собой. – До войны он возил какого-то профессора и сейчас просит об одном: чтобы его обязательно показали профессору… Сюда…
В маленькой, на четверых, палате для тяжелораненых она указала на койку у окна и тотчас ушла. Под одеялом лежал мужчина с худым измученным лицом, перебинтованными головой и грудью. Безжизненным, отрешенным взглядом он смотрел перед собой.
– Добрый вечер, Николай Кузьмич, – поздоровался подполковник. – Как вы себя чувствуете?
Гусев, словно не понимая, где он и что с ним, молча глядел на Полякова.
– Николай Кузьмич, я спрашиваю, как ваше самочувствие?.. Вы меня слышите?
– Да, – шепотом, не сразу ответил Гусев и осведомился: – Вы профессор?
– Нет, я не профессор. Я офицер контрразведки… Мы должны найти тех, кто напал на вас. Как это все произошло?.. Вы можете рассказать?.. Постарайтесь – это очень важно.
Гусев молчал.
– Давайте по порядку, – присаживаясь на край кровати, сказал Поляков. – Неделю тому назад вы выехали на своей машине из Гродно в Вильнюс… Они что, остановили вас на дороге?
Он смотрел на Гусева, но тот молчал.
– Где вы с ними встретились?
Гусев молчал.
– Николай Кузьмич, – громко и подчеркнуто внятно сказал Поляков. – Как они попали к вам в машину?
– На контрольном пункте, – прошептал Гусев.
– Они сели на контрольном пункте, – с живостью подхватил Поляков. – При выезде из Гродно?
– Да…
– Их было трое? – Поляков показал на пальцах. – Или двое?
– Двое…
43. Алехин
Прежде всего я потребовал от Окулича предъявить все имеющиеся у него документы.
Став нетвердыми ногами на лавку, он достал с божницы из-за иконы и протянул мне два запыленных паспорта – свой и жены, – выданные в 1940 году Быховским районным отделением милиции.
– А другие документы?! Фотографии?.. Ваша партизанская медаль?
Он посмотрел на меня, как кролик на удава, потом, вяло переставляя ноги, проследовал в сенцы. Там он снял старое деревянное корыто и какие-то доски с темного полусгнившего ящика, до краев наполненного золой, не без усилия сунул в середку руку и вытащил с низа большую жестяную коробку.
В хате я открыл ее и разложил содержимое на столе. В коробке оказались:
медаль «Партизану Отечественной войны» второй степени и удостоверение к ней, полученные Окуличем неделю назад, о чем я знал;
немецкие оккупационные марки – пачка, перевязанная тесемкой;
десяток довоенных квитанций на сдачу молока, мяса и шерсти;
стопка фотографий Окулича, его жены и их родственников, в том числе двух его младших братьев в красноармейской форме;
четыре медицинские справки;
несколько облигаций государственных займов;
тоненькая пачка польских денег, ассигнации по сто злотых каждая;
две почетные грамоты, полученные Окуличем до войны за хорошую работу в Быховском райпромкомбинате.
Под грамотами на дне коробки я увидел знакомый мне листок плотной желтоватой бумаги, так называемый аусвайс, немецкое удостоверение личности, выданное Окуличу в октябре 1942 года начальником лидской городской полиции Бруттом.
– Зачем вы это храните? – указывая на пачку оккупационных марок и аусвайс, строго спросил я. – Думаете, немцы вернутся?
– Не.
– А тогда зачем?.. Я не потерплю от вас и слова неправды! Если соврете мне хоть в мелочи – пеняйте на себя!.. Прежде всего расскажите о тех двух офицерах, что позавчера заходили к вам. Кто они? Откуда вы их знаете?
Он посмотрел на меня с мученической покорностью и начал говорить.
Эти офицеры впервые появились у него позавчера, сказали, что выменивают продукты для своей части. Интересовали их овцы, копченое сало, мука-крупчатка и, в меньшей степени, свиньи. В обмен они предложили керосин, соль и новое немецкое обмундирование.
Окулич маялся с освещением все годы оккупации, пробавлялся различными коптилками и потому, поговорив с офицерами, решил запастись керосином. Сегодня рано утром они приехали на машине, сбросили бочонок у стодолы и, взяв его, Окулича, отправились в Шиловичи, где в одном из дворов содержалась вся его животина. Там он вывел им овцу, яловую, постарше, но капитан не согласился и, пристыдив его, взял молоденькую, самую крупную.
В закрытом тентом кузове машины, когда туда грузили ярку, он видел на сене несколько связанных овец и годовалого большого кабана, там же у самой кабины стоял еще десяток точно таких бочонков, какой сбросили ему, а под скамейками вдоль бортов лежало несколько мешков, что в них было, не знает, не разглядывал.
Офицеры торопились и, забрав ярку, сразу уехали. Номер машины он не помнил, просто не обратил внимания.
Я спросил: такого рода обмен эти офицеры произвели только с ним или с кем-нибудь еще? Он помялся и назвал двух соседей-хуторян – Колчицкого и Тарасовича.
Без наводящих вопросов он сам мне сообщил, что Николаев и Сенцов позавчера оставили у него в погребе на холоду плотно набитый вещмешок, в котором был, как они сказали, копченый окорок, очевидно, разрезанный на части. Чтобы ветчину не попортили крысы, они положили вещмешок в пустую кадушку и придавили сверху крышку тяжелым камнем. Все это проделал собственноручно младший из офицеров, он же сегодня утром достал оттуда вещмешок – Окулич и в руках его не держал.
Я спустился в погреб и внимательно осмотрел эту кадушку, но никаких следов нахождения там вещмешка с окороком, как и следовало ожидать, не обнаружил и запаха ветчины при всем старании не уловил. По моей просьбе в погреб спустили кошку; она обошла кадушку, втягивая ноздрями воздух, потом прыгнула внутрь и принялась обнюхивать дно и боковые клепки. И я подумал, что в вещмешке, очевидно, действительно был окорок или что-нибудь съестное.
В углу стодолы лежал немецкий металлический бочонок емкостью в пятьдесят литров. Свинтив пробку, я опустил в отверстие палку, вынув, обнюхал ее и по запаху убедился, что это керосин, причем немецкий синтетический. Возле стодолы на земле виднелись свежие следы протектора «студебеккера», а перед воротцами – вмятина от ребра бочонка на том месте, где его сбросили из кузова.
Рассказ Окулича подтверждался фактами и представлялся мне правдоподобным. Теперь стал понятен и его страх, и почему он попытался скрыть от меня свои отношения с Николаевым и Сенцовым.
Он сознавал незаконность совершенного обмена и не без оснований страшился ответственности. Рассуждал он, наверно, так: овцу увезли, а теперь, если узнают, и керосин отберут, и самого его посадят за участие в расхищении государственного армейского имущества – по законам военного времени это пахло трибуналом. И потому во избежание неприятностей сделку с Николаевым и Сенцовым, по его разумению, безусловно, следовало утаивать.
Он не сообразил, не учел только того обстоятельства, что керосин был трофейный. В последние полтора месяца немцы при отступлении бросали сотни складов и эшелонов с различным военным имуществом и горючим. Все это полагалось приходовать, однако на использование некоторого количества трофеев для нужд личного состава частей Действующей армии смотрели сквозь пальцы.
Жизнь на хуторах вынуждала людей всячески приспосабливаться, и Окулич не представлял собою исключения, просто он был трусливее и осторожнее многих других.
Немцев отогнали за Вислу, но он продолжал хранить оккупационные марки и аусвайс – а вдруг они еще вернутся?.. Было несомненным фактом, что около месяца, рискуя жизнью, он укрывал у себя комиссара бригады, однако делал он это, думается, опять же из инстинкта самосохранения: немцы могли и не пронюхать, а если бы не захотел, не стал укрывать, ему бы не поздоровилось от партизан. И я был убежден, что, как это ни парадоксально, но спас он комиссара в основном из страха, заботясь прежде всего о своей шкуре.
Относительно Окулича для меня все вроде бы прояснилось, и, уходя с ним от хутора к машине, я сказал его жене:
– Он вернется до вечера. Не беспокойтесь, и никаких разговоров с соседями. Поняли?
Она утвердительно кивнула головой.
В Шиловичах старик и старуха Божовские подтвердили, что действительно сегодня утром приезжала большая крытая машина и Окулич помог погрузить в нее ярку из числа тех семи его овец, что содержатся у них. Они в деталях повторили то, что он мне говорил, и довольно точно обрисовали внешность Николаева и Сенцова.
Выехав за деревню, я отпустил Окулича, строго предупредив, чтобы о нашем разговоре не сболтнул ни слова. Когда спустя минуту я обернулся, он быстро шел, почти бежал к своей хате.
В невеселом раздумье я возвращался в Лиду. Хижняк, успевший обнаружить в одной из рессор лопнувший лист, тоже был молчалив и мрачен.
В поведении Николаева и Сенцова было немало весьма подозрительного и для нас пока совершенно необъяснимого, не говоря уже о целлофановых обертках для стограммовых порций сала – специальной расфасовке, предназначенной у немцев для десантников и агентов-парашютистов.
Но после разговора с Окуличем, со стариками Божовскими и хуторянином Колчицким (Тарасовича не оказалось дома) у меня появились серьезные сомнения относительно версии с Николаевым и Сенцовым.
Я не мог утверждать что-либо определенно, но почувствовал, выражаясь словами Таманцева, – пустышку тянем…
44. Таманцев
Фомченко разбудил меня, как я приказал, точненько, минута в минуту, и старательно доложил свои наблюдения – ничего существенного.
Исполнительные они оба, особенно Фомченко. Старше меня по званию, а скажешь слово – и бросается, как мальчик, на полусогнутых.
Хорошие они ребята, только ведь это не профессия. А толку от них в случае чего будет на грош – это уж как пить дать! Умения у них нет, да и возраст… После тридцати мышцы теряют быстроту и реакция не та…
Юлия уже на моих глазах трижды ходила к лесу и притаскивала оттуда валежник, очевидно про запас, на зиму. Каждый раз, чтобы не терять ее из виду, я перебирался к другому чердачному окну и наблюдал оттуда. Но у леса она не задерживалась, в чащу ни разу не углублялась, она торопилась назад, к малышке, и цель ее ходок, несомненно, была одна – топливо.