Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Это словосочетание возвратило его в реальность. Будто к нему, уходящему, протянулись две длинные руки и вернули обратно к месту, от которого он стал удаляться. «Русский ирангейт», — повторял он, закрепляя эти слова на графике, как еще одну уловленную жирную точку. Старался восстановить утерянную линию, провести ее через утраченные координаты. — «Русский ирангейт»!
— У меня есть к тебе немедленное предложение. Через час у иранцев прием. Сняли «Президент-отель», будет много всякой публики. Хорошая еда, разумеется, без алкоголя. Будут пассионарии самарские. Я обещал, что тебя привезу, познакомлю. Поедем! Я бы и сам этим всем занялся, но мне, действующему, не с руки. Давай подключайся, помоги русскому делу!..
Там, куда его звал Чичагов, была яма, накрытая легкими прутьями, присыпанная разноцветными листьями, обложенная мхами, с посаженным умелой рукой красноголовым грибом. Но под всем этим была черная глубокая яма, и со дна ее торчал белый отточенный кол. Белосельцев грудью, сердцем ощутил его острие, входящее в легкую пенистую мякоть его пронзенных розовых легких. Он должен был отказаться, отшутиться, свести разговор к пустякам. Разлить по рюмкам остатки вина и, лениво потягивая бордо сквозь почерневшие от винограда зубы, дать понять Чичагову, чтобы тот поскорее ушел. Здесь ему нечего делать. Здесь, в этом маленьком кабинете, увешанном бабочками, заставленном старыми книгами, живет не разведчик, а одинокий мыслитель, чьи последние силы направлены на постижение священных текстов, на постижение звезд, снегопадов, первых цветов — всего, к чему десятилетиями стремилась душа.
Черные точки графика были как малые икринки, отложенные невидимой проскользнувшей рыбиной. В каждой таился малек, таилась возможность будущего. Из каждой точки, как из зародыша мироздания, вырывались бесчисленные возможности будущего, включающие в себя конец света. В его власти было выбрать одну из них. Или передавить их все. Умертвить все линии жизни, кроме той, по которой он уже совершает движение. И, понимая все это, поражаясь своей слабости, неспособности одолеть искушение, невозможности избегнуть погибели, он согласился.
— Едем, — сказал Белосельцев. — Посмотрим твоих ребят.
У подъезда ждала машина Чичагова, черная, похожая на дельфина, с фиолетовой сигнальной колбой, с крепким, затянутым в кожу шофером.
— В «Президент-отель»! — скомандовал Чичагов, и машина скользнула в поток, разбрасывая вокруг гневные вспышки, заметалась среди глазированных мельканий. Белосельцев испытывал чувство, будто его извлекли из одной облюбованной, обжитой ячейки, где он уютно и дремотно существовал долгие годы. Поместили в другую — в бархатный, мягкий салон машины с запахами лаков, одеколона и табака, разноцветных, красиво разбросанных циферблатов. Мчат в загадочном направлении по вечерней, едва узнаваемой Москве, среди нарядных фасадов, серебристых снегов, начинавших светиться реклам, чтобы заключить в новую, уготованную ему Чичаговым ячейку. Словно он был чьей-то собственностью, муравьиной или пчелиной личинкой, взращивался кем-то для неясной задачи.
Тверской бульвар был в розовых деревьях, льдистых снегах и черных чугунных решетках, скользнул за окном длинно и трогательно своей красотой. Арбатская площадь напоминала белый мраморный зал, великолепный, с хрустальными люстрами, черным взиравшим Гоголем, у которого на голове был берет из снега. Кремль с розовой башней и нежной заиндевелой стеной вызвал в сердце привычное с детства тепло, словно кто-то невидимый прижался к груди губами и медленно, мягко выдохнул. Полет по мосту вдоль «Ударника», по отлогой дуге, был связан с потерей веса, и это было похоже на секундное счастье, когда главы соборов, как золотые острые почки, готовы были раскрыть в морозном небе золотую листву. Якиманка, вся в торопливых огнях, с далекой, еще невидимой церковью Иоанна Воина, породила забытое веселье, не связанное с обликом города, а с Кустодиевым, с румяными небесами, медными самоварами, дородными, пышными купчихами в испарине после калачей и обильных чаепитий. И все это кончилось, когда машина встала перед огромным отелем, неуютным, похожим на слоистую гору, вернувшим Белосельцеву настороженное ожидание.
У входа толпились автомобили с тяжелыми сытыми задами, зеркальными затемненными стеклами, из которых поднимались надменные, с властными лицами дипломаты, нарядные, в галунах и эполетах, военные, великолепные, в мехах и вечерних платьях, дамы, оказавшиеся вдруг на морозе, — длинная голая шея, лак прически, крохотный, в мочке уха, бриллиант.
— Возьми вот пригласительный. — Чичагов протянул ему зеленую, мусульманского цвета карту. Они предъявили ее, оказались в просторном холле.
Едва ступив на широкую мраморную лестницу, окруженный вышагивающими, исполненными достоинства людьми, ароматами духов, дорогих табаков, рокотом сдержанных голосов, приглушенным смехом, ловя на себе молниеносные пытливые взгляды именитых гостей, Белосельцев оказался в знакомой атмосфере дипломатических раутов, где каждый наблюдает за каждым, каждый дружелюбен к другому, у каждого для другого заготовлено словцо или шутка, за которыми прячутся деликатное дело, глубинный интерес, хорошо укрытая корысть.
У входа в банкетный зал стоял посол, сутулый, тучный перс с длинными влажными глазами, горбатым носом и мягкой улыбкой. Принимал поздравления, отпускал гостя к стоящему рядом военному атташе в орденах, позументах, любезно, в улыбке, показывающему из-под усов белоснежные зубы.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
— Нет, страшно! — не слушала мужа Маргарет, обращаясь к Белосельцеву. Она радовалась его английскому произношению, европейскому виду, находила в нем собеседника. — Здесь все переменилось за этот год. На улице на тебя смотрят так, словно вот-вот бросятся и разорвут на куски. Раньше я любила ходить на Зеленый рынок, сама выбирала овощи, свежую рыбу. Свободно заходила в дуканы. Теперь после этих ужасных случаев, когда двух европейцев убили ножами в спину прямо среди бела дня, я посылаю за продуктами только Сардара. Пробовала надевать паранджу, но мне кажется, я никогда не усвою походку афганских женщин.
— Это временно, милая, — успокаивал ее полковник. — Эксцессы кончатся, и ты снова станешь ходить на Зеленый рынок и выберешь, наконец, куропаток по вкусу и приготовишь их с печеными грушами.
— Нет, это не кончится никогда! Твой народ не образумится! Они и тебя ненавидят, потому что ты женат на мне! Вот увидишь, из-за меня тебе будет плохо!.. Вы знаете, — она обратилась к Белосельцеву, — ему уже угрожали. Ему подкинули письмо с угрозами.
— Все это пустяки, — полковник положил на ее белую нервную руку свою осторожную, смуглую. — Это вздор, на который не следует обращать внимание.
— Что за угрозы? — спросил Белосельцев.
— Прислали письмо. Требуют, чтобы я покинул армию. Оставил корпус, — сказал полковник.
— Кто требует?
— Противники нынешней власти, люди Гульбетдина. Пишут, что я предал исламские идеалы, предал афганский народ. Призывают поднять в корпусе мятеж, перейти на сторону моджахедов.
— Грозят, что убьют его! Убьют меня! Сожгут наш дом! — Маргарет дрожала всем телом. Выхватила руку из-под ладони полковника. — Они это сделают!
— Успокойся, — чуть жестче и требовательней, едва нахмурясь, сказал полковник. — Все это пустые угрозы. Они знают, что я не марксист, что я не в восторге от нынешней власти. — Он поклонился Белосельцеву. — Вот и подвергают меня давлению. Но они должны также знать, и я позаботился, чтобы они это знали, — я остаюсь верен присяге. Тебя же, Маргарет, умоляю не принимать близко к сердцу эти пустые угрозы. Можешь быть уверена — в нашем доме ты в полной безопасности.
— Уедем! — умоляла она, не стесняясь присутствия Белосельцева. — Уедем в Европу! Твой брат уехал в Европу! Исмаил Шарид уехал в Европу! Он говорил, что рано или поздно тебя убьют! Очередь дойдет до тебя! Я знаю, они следят за тобой, следят за нашим домом! И сейчас, я знаю, они следят! Я чувствую повсюду их невидимые, зоркие, злые глаза! Умоляю, уедем!
— Маргарет, ты знаешь мое мнение на этот счет, — твердо, сдержанно, тайно мучаясь присутствием постороннего в доме, увещевал ее полковник. — Я не могу уехать в Европу. Это вопрос моей чести и моих убеждений. Я не могу оставить родину в тот момент, когда она нуждается во мне. Те интеллигенты и коммерсанты, что уехали в Европу или ушли в Пакистан, — в лучшем случае, слабые духом люди. Мы столько лет мечтали о возрождении родины, желали ей процветания, желали реформ. Знали, что возрождение будет мучительным, готовили себя к испытаниям, называли себя патриотами. И вот теперь, когда наступили для нас испытания, мы все разбежимся? Теперь, когда на счету каждый образованный, просвещенный афганец? Когда наш темный, сбитый с толку народ не знает, кому верить, куда идти? Неужели мне бросить родину и уехать в Европу?
— Тогда я уеду, слышишь? Уеду одна! Больше здесь не могу! По ночам я прислушиваюсь к каждому шороху! Зачем ты меня привез? Мне здесь все чужое! Всего боюсь, все ненавижу!
Она быстро встала, вышла из комнаты.
— Извините, — сказал полковник, поднимаясь, прямой, бледный, и вышел следом.
Белосельцев, смущенный тем, что стал свидетелем их драмы, остался сидеть. Машинально ножичком срезал апельсиновую кожицу.
Они вернулись через несколько минут. Маргарет улыбалась, хотя глаза ее были красными.
— Извините меня, — сказала она. — Я скверная хозяйка. Вы хотели побеседовать с Азисом, а я навязала вам женские глупости. Вы можете подняться к нему в кабинет, я принесу вам кофе.
Раздался звонок в дверь. Маргарет вздрогнула, напряглась.
— Не волнуйся, — сказал полковник. — Это машина за мной.
За воротами стояла военная легковушка с афганской армейской эмблемой.
— Обязательно приходите еще. Мы поговорим о чем-нибудь веселом, — улыбалась Маргарет, провожая их до дверей.
Белосельцев простился с хозяйкой. Еще раз оглянулся на маленькую хрупкую женщину, затворяющую ворота, на лохматую собаку рядом с ней.
Глава 10
В райкоме НДПА Белосельцев хотел повидать партийца Сайда Исмаила, с которым подружился за время маршрута тракторов по Салангу, чей мягкий сентиментальный нрав вызывал недоумение. Не вязался с ролью революционного агитатора «парчамиста», действующего среди переворотов и заговоров. Сайд Исмаил пригласил Белосельцева в райком, чтобы направиться в трущобы Старого города, где партийцы проводили перепись беднейших семей — готовилась раздача бесплатного хлеба. «Это хлеб революции, хлеб обновления!» — воодушевленно говорил агитатор.
Предвечерний Майванд, прямой, в красных солнечных отсветах, клубился, кипел, словно медный таз с вареньем. Одна сторона, освещенная низким солнцем, шумела толпой, пестрела дуканами, вывесками. Множество гончарно-красных, бородатых лиц под белыми накидками и тюрбанами загорались и гасли на солнце. Башмачники среди груд истоптанной обуви взмахивали молотками, сапожными ножами, кривыми блестящими иглами. Брадобреи, расстелив на земле коврики, мылили, стригли и брили, вспыхивая тонкими лезвиями. Разносчики сластей и орехов сталкивались в тесноте лотками, громко вскрикивали. Водоноши подставляли под краны овечьи бурдюки, ждали, когда скользкие кожи раздуются, наполнятся водой, волокли в гору литые водяные мешки, отекавшие блестящей капелью. Другая сторона Майванда, в тени, не столь многолюдная, мерцала таинственным светом мануфактурных индийских лавок, рулонами тканей, ковров, никелированной и медной посудой, огоньками, открытками, окутывалась дымом жаровен. С одной стороны на другую то и дело бросались люди, подхватывая на бегу покрывала, перелетали Майванд, как на крыльях, неся кому-то торопливую неотложную весть. Над кровлями в прогалах домов островерхо и льдисто синела в снегах гора.