Белосельцев изумленно слушал. Генерал в своем державном кабинете, среди телефонов кремлевской связи, под недремлющим оком Дзержинского награждал его признаниями так, словно завтра умрет. Напутствовал его не в Кабул, а в далекое грозное будущее, где его, генерала, не будет. Белосельцев вдруг испытал странное помрачение, затмившее снежное большое окно, словно им в одночасье была прожита вся огромная предстоящая жизнь. Он оказался у другого ее конца, перед самым ее завершением. Старый, одинокий, бессильный, перенесший утраты и тяготы, сидит в сумраке деревенской избы без огня, без тепла, посреди непроглядной вьюги и ждет, когда из метели протянутся к нему две белые женские руки, унесут его из этого мира.
Видение налетело и кануло. Он снова был в кабинете генерала разведки. Молчали телефоны с металлическими гербами страны. Драгоценно сияла голубая гератская ваза. Генерал смотрел на нее, как в таинственный стеклянный прибор, сквозь который видел жаркие кишлаки, смуглолицых людей, многолюдные моленья и торжища, и он, молодой разведчик, под белой чалмой и накидкой, смотрит на солнечный брод, по которому в брызгах и пене, в блеске винтовок и сабель проходит военная конница.
— Разведка — это способ познания. Познание имеет предел. За этим пределом — неведомое. Неведомое в философии именуется истиной. Неведомое в религии именуется Богом. Монахи разработали систему познания Бога — аскеза, молитвенное молчание, неуклонное, с падениями и взлетами, восхождение. Художники и философы, приближаясь к порогу познания, творят многообразие стилей и школ, стараются, каждый по-своему, приблизиться к истине. Разведчик — это художник, монах и философ. После изнурительных кропотливых трудов его посещают прозрения. Сквозь формулу деления урана, или данные о полете ракет, или дислокацию гарнизонов врага ему открывается истина. Ты отправляешься на Восток, где понимание приходит как чудо. Твое оружие — ум и душа. Не торопись хвататься за автомат, не спеши вынимать из кобуры «макарова». Постарайся пережить откровение. Чувствуй и думай так, чтобы тебя посетило чудо…
Генерал нажал невидимую кнопку, помещенную в каменном туловище стола. Привел в движение обитателей соседней приемной. В кабинет вошел референт, деликатный, сдержанно-приветливый, наглухо закрытый для понимания того, что творилось в этой красивой, аккуратно подстриженной голове с голубыми, навыкат, глазами.
— Товарищ капитан, ваши документы! — произнес референт, выкладывая перед Белосельцевым командировочный бланк, загранпаспорт, удостоверение корреспондента столичной газеты, банковый счет и авиационный билет до Термеза. — Термезское управление уведомлено о вашем прибытии. Агитколонна с тракторами выдвигается в Афганистан через два дня. Товарищи внедрят вас в колонну.
— Спасибо, — сказал Белосельцев, принимая пакет документов. — Товарищ генерал, разрешите идти!
— Идите. Желаю удачи.
— Спасибо, товарищ генерал!
Они пожали друг другу руки. Ладонь генерала была сухая и острая, обожгла чем-то горячим и быстрым. Выходя на улицу из огромных, украшенных бронзой дверей, погружаясь в белое, падающее с небес вещество, Белосельцев чувствовал прикосновение генерала, как незримый порез. Схватил холодный снег, нападавший на мраморный цоколь. Сжал что есть силы в горячих пальцах. Кинул снежок вслед проходившей женщине, ее запорошенному лисьему воротнику, маленьким красным сапожкам, оставлявшим на белизне вереницу мелких следов. И когда в ночных небесах несла его туманная серебряная машина и он дремал, откинувшись в кресле, после терпкой рюмки вина, он все медлил, старался не думать о будущем. Оно надвигалось на него необъятным звездным пространством. А он не пускал его.
Видел белый снег на черном цоколе здания, стеклянную голубую лампаду на столе генерала, женские сапожки, протоптавшие в московском снегопаде тонкую тропку.
Глава 3
В Термезе его встретил молодой дружелюбный узбек, коллега из управления. Показал на карте маршрут, по которому выдвигалась колонна тракторов «Беларусь» — советский подарок кооперативам афганских крестьян. Маршрут пролегал через Амударью, по предгорьям, к перевалу и туннелю Саланг и дальше вниз, в долину Черикара, к Кабулу. В эту колонну, охраняемую бронегруппой, и будет внедрен Белосельцев под видом журналиста, освещающего путь тракторов. Дружелюбный черноглазый узбек отвел его в чайхану, накормил горячим ароматным шашлыком, плоским круглым хлебом, фиолетовым дымчатым виноградом. Они распивали чай из пиал, узбек подливал зеленоватый прозрачный напиток из большого чайника с алым цветком и бегло рассказывал оперативную обстановку на другом берегу Амударьи. Обстановка была спокойной, грузы по трассе шли беспрепятственно. Агентура с той стороны не тревожила сообщениями о терактах и обстрелах колонн. После московского снежного неба, сырого метельного ветра над головой была яркая азиатская лазурь, в ржавых безлистых деревьях ворковали золотистые горлинки, и через площадь, уклоняясь от машин, семенил сиреневый ослик с восседавшим бородатым наездником в полосатом халате и тюбетейке. На площади уже звучал рокот труб, гудели микрофоны — начинался торжественный митинг. Гостеприимный узбек проводил его к трибуне, украшенной коврами и вазами, представил распорядителю празднества и исчез, чтобы больше никогда не возникнуть.
Далеко за тяжелой амударьинской водой, сквозь краны термезского порта — волнистые, красно-рыжие афганские земли в зимних сожженных травах, в солнечной проседи холмов и предгорий, неведомая, иная земля. А здесь, в Термезе, лязг и скрежет железа, хруст стальной колеи, мазутное движение составов, бруски разноцветных контейнеров. Отрываясь от разлива реки с бегущей вдали самоходкой, Белосельцев снова смотрел на ряды тракторов, синие и стройные, застывшие на паромном причале, на афганцев-водителей, худых и смуглых, в разноцветных шапочках и безрукавках, стоящих у машин. Сооруженная наспех, увитая цветами и флагами, возвышалась трибуна. Тюбетейки, халаты, рабочие робы, русские и узбекские лица. Военные, партийцы, местная узбекская власть и приезжие чины из столицы. Девушки в шелковых платьях, оттанцевав, откружив, тихо смеялись. Музыканты, устав от игры, опустили медно-кованые, с вмятинами солнца, длинные, как хоботы, трубы. Все на виду, возбуждены, готовы к речам и проводам. Озирают шеренги глазастых машин, нацеленных хрусталями фар за реку, в другую землю, где предстоит им движение к неведомым, их поджидающим нивам.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Это словосочетание возвратило его в реальность. Будто к нему, уходящему, протянулись две длинные руки и вернули обратно к месту, от которого он стал удаляться. «Русский ирангейт», — повторял он, закрепляя эти слова на графике, как еще одну уловленную жирную точку. Старался восстановить утерянную линию, провести ее через утраченные координаты. — «Русский ирангейт»!
— У меня есть к тебе немедленное предложение. Через час у иранцев прием. Сняли «Президент-отель», будет много всякой публики. Хорошая еда, разумеется, без алкоголя. Будут пассионарии самарские. Я обещал, что тебя привезу, познакомлю. Поедем! Я бы и сам этим всем занялся, но мне, действующему, не с руки. Давай подключайся, помоги русскому делу!..
Там, куда его звал Чичагов, была яма, накрытая легкими прутьями, присыпанная разноцветными листьями, обложенная мхами, с посаженным умелой рукой красноголовым грибом. Но под всем этим была черная глубокая яма, и со дна ее торчал белый отточенный кол. Белосельцев грудью, сердцем ощутил его острие, входящее в легкую пенистую мякоть его пронзенных розовых легких. Он должен был отказаться, отшутиться, свести разговор к пустякам. Разлить по рюмкам остатки вина и, лениво потягивая бордо сквозь почерневшие от винограда зубы, дать понять Чичагову, чтобы тот поскорее ушел. Здесь ему нечего делать. Здесь, в этом маленьком кабинете, увешанном бабочками, заставленном старыми книгами, живет не разведчик, а одинокий мыслитель, чьи последние силы направлены на постижение священных текстов, на постижение звезд, снегопадов, первых цветов — всего, к чему десятилетиями стремилась душа.
Черные точки графика были как малые икринки, отложенные невидимой проскользнувшей рыбиной. В каждой таился малек, таилась возможность будущего. Из каждой точки, как из зародыша мироздания, вырывались бесчисленные возможности будущего, включающие в себя конец света. В его власти было выбрать одну из них. Или передавить их все. Умертвить все линии жизни, кроме той, по которой он уже совершает движение. И, понимая все это, поражаясь своей слабости, неспособности одолеть искушение, невозможности избегнуть погибели, он согласился.
— Едем, — сказал Белосельцев. — Посмотрим твоих ребят.
У подъезда ждала машина Чичагова, черная, похожая на дельфина, с фиолетовой сигнальной колбой, с крепким, затянутым в кожу шофером.
— В «Президент-отель»! — скомандовал Чичагов, и машина скользнула в поток, разбрасывая вокруг гневные вспышки, заметалась среди глазированных мельканий. Белосельцев испытывал чувство, будто его извлекли из одной облюбованной, обжитой ячейки, где он уютно и дремотно существовал долгие годы. Поместили в другую — в бархатный, мягкий салон машины с запахами лаков, одеколона и табака, разноцветных, красиво разбросанных циферблатов. Мчат в загадочном направлении по вечерней, едва узнаваемой Москве, среди нарядных фасадов, серебристых снегов, начинавших светиться реклам, чтобы заключить в новую, уготованную ему Чичаговым ячейку. Словно он был чьей-то собственностью, муравьиной или пчелиной личинкой, взращивался кем-то для неясной задачи.
Тверской бульвар был в розовых деревьях, льдистых снегах и черных чугунных решетках, скользнул за окном длинно и трогательно своей красотой. Арбатская площадь напоминала белый мраморный зал, великолепный, с хрустальными люстрами, черным взиравшим Гоголем, у которого на голове был берет из снега. Кремль с розовой башней и нежной заиндевелой стеной вызвал в сердце привычное с детства тепло, словно кто-то невидимый прижался к груди губами и медленно, мягко выдохнул. Полет по мосту вдоль «Ударника», по отлогой дуге, был связан с потерей веса, и это было похоже на секундное счастье, когда главы соборов, как золотые острые почки, готовы были раскрыть в морозном небе золотую листву. Якиманка, вся в торопливых огнях, с далекой, еще невидимой церковью Иоанна Воина, породила забытое веселье, не связанное с обликом города, а с Кустодиевым, с румяными небесами, медными самоварами, дородными, пышными купчихами в испарине после калачей и обильных чаепитий. И все это кончилось, когда машина встала перед огромным отелем, неуютным, похожим на слоистую гору, вернувшим Белосельцеву настороженное ожидание.
У входа толпились автомобили с тяжелыми сытыми задами, зеркальными затемненными стеклами, из которых поднимались надменные, с властными лицами дипломаты, нарядные, в галунах и эполетах, военные, великолепные, в мехах и вечерних платьях, дамы, оказавшиеся вдруг на морозе, — длинная голая шея, лак прически, крохотный, в мочке уха, бриллиант.
— Возьми вот пригласительный. — Чичагов протянул ему зеленую, мусульманского цвета карту. Они предъявили ее, оказались в просторном холле.
Едва ступив на широкую мраморную лестницу, окруженный вышагивающими, исполненными достоинства людьми, ароматами духов, дорогих табаков, рокотом сдержанных голосов, приглушенным смехом, ловя на себе молниеносные пытливые взгляды именитых гостей, Белосельцев оказался в знакомой атмосфере дипломатических раутов, где каждый наблюдает за каждым, каждый дружелюбен к другому, у каждого для другого заготовлено словцо или шутка, за которыми прячутся деликатное дело, глубинный интерес, хорошо укрытая корысть.
У входа в банкетный зал стоял посол, сутулый, тучный перс с длинными влажными глазами, горбатым носом и мягкой улыбкой. Принимал поздравления, отпускал гостя к стоящему рядом военному атташе в орденах, позументах, любезно, в улыбке, показывающему из-под усов белоснежные зубы.