Тот не ответил; зажмурясь, застонал, совершенно ткнувшись лицом в конскую шею, и, пошатнувшись, медленно соскользнул с седла наземь, едва не угодив головой под копыта.
— Хоффманн! — вскрикнул он, рванув на себя поводья; жеребец возмущенно взбрыкнул, не пожелав остановиться сразу, и он спрыгнул на ходу, бросившись к упавшему бегом.
Его попутчик не пытался подняться, скорчившись на мокрой холодной земле; когда Курт перевернул его лицом вверх, тот застонал снова, не открывая глаз и прижимая обе ладони к груди.
— Хоффманн? — окликнул он; раскаленная игла в желудке остыла, оставив лишь все тот же привкус в горле и слабую надежду на то, что немолодой следователь впрямь испытал приступ одолевающей его болезни, а он сам — он всего лишь пал жертвой скверного повара…
— Прости, парень; похоже, я тебя подставил… — проронил тот тихо, и надежда растаяла, как снег на углях, когда вокруг его посеревших стиснутых губ Курт увидел едва заметные пятна цвета сливы.
— Почему вы решили, что дело в вас? — возразил Курт сквозь зубы, распрямившись и пытаясь не дышать. — Почему не во мне?
— Глювайн, — пояснил тот чуть слышно. — Единственное, что мы употребляли оба, но заказал его только я… и бес меня дернул с тобой делиться…
— Мы можем что-нибудь сделать? — спросил он тихо и осекся, подавившись словами, когда пронзительная боль вновь толкнулась где-то под грудью.
Хоффманн с усилием разлепил веки, подняв к нему мутнеющий взгляд, и выговорил, еле шевеля губами:
— Боюсь, нет… Все. Точка…
— Но я держусь; еще неизвестно, быть может, вы тоже…
— Ты выпил меньше, — возразил тот, оборвав его на полуслове. — Возможно, у тебя все и образуется… Слушай меня, — по-прежнему тихо продолжил он. — Ты парень крепкий, может быть, ты действительно вывернешься, а мне точно крышка…
— Я… — начал Курт, и тот нахмурился, повысив голос:
— Помолчи!.. И слушай. Это важно. Если обойдется, если… Наплюй на Аугсбург. Езжай в Ульм. Меня ждут там… — Хоффманн умолк, снова закрыв глаза и явно собирая последние остатки сил, и продолжил уже на грани слышимости: — Ульм, Гессе… Меня будут ждать еще с неделю, прежде чем заподозрят неладное… да и тогда — о случившемся узнают нескоро, если вообще узнают… а когда пришлют мне замену, будет поздно, дело уйдет… Понял меня?
— Да, — выговорил Курт, чувствуя, как жгущая боль возвращается, нарастая, словно катящийся с вершины горы обвал. — Я понял.
— Прибудешь в город — зайди в «Риттерхельм»… С тобой свяжется местный агент… Он… довольно своеобразная личность, так что не удивляйся ничему; понял? ничему …он не работает ни с кем, кроме меня, но с тобою — будет. Не скрывайся — инквизитора в Ульме ждут… Сядешь за второй стол от стойки; будет занято — жди, но сядь именно туда, понял?.. сделаешь заказ и через четверть часа, не притронувшись к нему, велишь унести. Закажешь другое. Понял?.. Слышишь? — уже неразборчиво шепнул Хоффманн. — Не вижу тебя… ты меня слышишь?..
— Слышу, — сдавленно откликнулся Курт, сдерживаясь, чтобы не застонать от все разгорающейся боли в груди. — Все понял.
— Приходи туда вечером, понял?.. Не появится — иди снова, жди… Дело важное, Гессе, запомни, не вздумай ехать в Аугсбург, это не бред умирающего… Дело очень важное, нельзя упускать время… Ты ведь в порядке?..
Он ответил не сразу, несколько долгих мгновений глядя на серое, как нерастаявший снег, лицо перед собою, видя в этом лице отчаянную надежду, и сказать, что сам он так же медленно, но неизбежно умирает тоже, язык повернуться не смог…
— В полном порядке, — согласился он хрипло.
— Хорошо… — вымолвил тот уже одними губами, и прижатые к груди ладони расслабились, соскользнув с тела наземь.
Еще миг Курт сидел неподвижно на корточках, не глядя на мертвое тело, не находя в голове ни единой мысли, и медленно, тяжело уселся в холодную мартовскую слякоть, упираясь в стылую мокрую землю подрагивающей ладонью.
Привкус неведомых пряностей совершенно сменился горечью, растекшейся по языку, горлу, губам; жжение в груди осталось, но словно бы отодвинулось куда-то вдаль, и теперь по всему телу разливалось изнеможение почти блаженное, точно неспешно подступающий сон. Силуэты коней, непонимающе и настороженно косящихся на него, расплывались перед глазами, заграждаясь пеленой мрака; деревьев по ту сторону узкой лесной дороги Курт уже не видел, и редкие мысли в голове ползли медленно, как беременные змеи.
Смешно и пошло — умереть в день рождения, подумал он вяло, чувствуя, как упирающаяся в землю рука ползет в сторону, и кони вместе с дорогой опрокинулись, перевернув небо набок и укрыв его темнотой.
Глава 2
Темнота подступила с готовностью, приняв в плотные, крепкие объятья; сколько довелось пребывать в них, Курт не знал — время остановилось, вместе с тем растянувшись в вечность, и в этой вечности и темной пустоте медленно, искра за искрой, вновь стало разгораться пламя. Он рвался, пытаясь встать, уйти, выбраться из сжигающего его жара, но не было сил; а когда, наконец, он сумел приподнять голову, увидел каменные стены и огонь — огонь со всех сторон, неумолимый, неотступный …
Курт распахнул глаза, рванувшись встать снова; в груди прострелило болью, и он упал, видя только серый камень и слыша тишину. Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы…
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
— Когда дочитал, — кивнул тот на его слова, — понял, что такой метод не годится. Хотя, я так мыслю, если пару раз в неделю запирать тебя в горящем доме, спустя полгода ты бояться попросту замаешься, отчего и перестанешь. Правда, существует вероятность и того, что, в конце концов, рехнешься. Это было бы досадно… Чего ты боишься, Гессе? Боли? Чушь; судя по тому, что я знаю, тебя не раз резали, ты умудрился словить пару стрел — так что же? Ведь ты не начал бояться стычек, не прячешься под стол при виде арбалета? Ты не боишься огня; ты его ненавидишь. Как противника, который сбил тебя с ног, отнял оружие, приставил клинок к горлу и — не стал убивать… — на мгновение Хауэр умолк, глядя на него сквозь прищур, и кивнул: — Ага. Я попал в точку… Ну, Бог с этим. Разбираться в твоей душе должен не я, а отец Бенедикт, самовольно же предпринимать попытки целительства я не могу — если с твоим умственным или душевным состоянием после моих препараций и впрямь станет неладно, с меня живого шкуру стянут и прибьют ее все у того же отца Бенедикта на стене. Я дал тебе мысль, обдумай ее, коли есть желание; более я не стану на тебя давить. Вот только покажу тебе еще один фокус… Что ты делаешь с противником, когда не хочешь или опасаешься приближаться к нему? Достаешь арбалет. Победить этоговрага тоже возможно, не входя с ним в соприкосновение. Смотри. Так погасить огонь сможешь даже ты; можно сказать, способ нарочно для тебя.
От стола со свечой Хауэр встал на расстоянии трех шагов, глядя на дрожащий огонек пристально, точно и впрямь арбалетчик на укрепленную перед ним мишень; правая ладонь поджалась в кулак, тут же расслабившись снова, и тот повторил — тихо и серьезно:
— Смотри на свечу.
Инструктор выбросил правую руку вперед отчетливым, коротким движением, словно оттолкнув от себя ладонью тяжелый кувшин с зерном; до маленького трепещущего язычка пламени от этой ладони, будто упершейся в невидимую стену, оставалось еще локтя полтора, а потому в первые мгновения подумалось, что это попросту игра теней или обман утомившегося за прошедший день зрения. Миг прошел в тишине, прошел второй, и лишь тогда Курт осознал, что свеча и в самом деле погасла.
— Это не волшба, — снова заговорил Хауэр под его потрясенное молчание. — У меня нет никаких врожденных способностей, я ничем не одарен свыше, я обыкновенный человек, такой же, как тысячи других, обитающих в Германии. Этого я достиг сам. Сможешь и ты.
— Как вы это сделали? — сумел он выговорить не сразу. — Если не способность, если не… Как?
— Мы привыкли к тому, что воздух — нечто невесомое, бесплотное, нечто, чего и вовсе нет; однако же, птицы бьют по нему крыльями, отталкиваются от него — и подымаются выше. Взгляни, как падают листья. Словно сквозь воду. Снизу их подталкивает воздух, в который они упираются своей поверхностью. Вспомни парус — будь воздух так бесплотен, был бы от паруса толк? Вспомни ветер, валящий целые деревья и сносящий крыши с жилищ. Вспомни еще одно: человек проходит мимо свечи, проходит излишне быстро — и от движения воздуха, созданного его телом, огонь гаснет. Я делаю это одним ударом.
— Снова ваше пресловутое дыхание?
— Оно самое, потешаться здесь не над чем. Озарение, Гессе. Озарение — и я знаю, как, с какой силой, насколько резко ударить рукой воздух, чтобы он убил огонь вместо меня. Не рассчитываю, не продумываю, я просто начинаю знать, чувствовать, как это сделать — так же, как давно перестал отсчитывать дыхание во время бега, как ты не задумываешься, садясь на табурет — тело само знает, как согнуть колени, как примостить твою ленивую задницу. Разумеется, это — несколько сложнее, но с каждым разом дается все проще.
— Руководство в курсе ваших изысканий? — уточнил он тихо, и тот рассмеялся, снова усевшись за стол напротив:
— Инквизитор…
… — Я родом из провинциального городишки. С детства мечтал о подвигах, а повзрослев, сдуру записался в городскую стражу и все продолжал мечтать. Все нормальные люди, отпахав свое, шли спать или пить, или есть, на худой конец, а я — на плац. Отрабатывал те два удара и три замаха, что нам всем показали в начале нашего славного служения родному городу; вот только никому этот город не сдался — на нас даже соседские владетели не смотрели. Стражу держали, потому что положено, ну, и на всякий случай… Разумеется, и ни одного кулачного боя не пропускал. В противниках недостатка не было: кто ж откажется на законном основании набить морду стражнику?.. И снова на плац… Надо мною, ясное дело, смеялись, особенно когда я начал извращаться и выдумывать собственные приемы — позаковыристей, помудреней, да еще чтобы и покрасивее; смеялись, пока я не пригласил одного из таких шутников доказать, что он имеет право смеяться. Помимо всего прочего, надо ведь было на ком-то опробовать все, что насочинял… Словом, более не насмехались в открытую, даже в некотором роде зауважали, однако же, все равно продолжали крутить пальцем у виска. И вот однажды — мне тогда было, наверное, сколько тебе сейчас — в нашем городе появился инквизитор. Вечером нас собрали и сообщили, что в нашем тихом омуте проездом задержался скрывающийся от розыска преступник, да не простой, а самый что ни на есть настоящий оборотень. Нас, от страха готовых выть не хуже этого оборотня, выставили в оцепление вокруг квартала, в котором, по сведениям приезжего инквизитора, он обосновался; нам было велено стоять и не рыпаться, вмешиваться только в самом крайнем случае, а главное — подохнуть, но преступника взять живым. Тому, кто посмеет его смертельно повредить, тот следователь посулил множество интересных развлечений, отчего у нас окончательно развеялись последние остатки храбрости… Парня загоняли — буквально, как зверя загоняют на охоте, и так сложилось, что выгнали прямиком туда, где стоял я. — Хауэр усмехнулся. — «Не вмешиваться»… Я вовсе примерз к месту. От того, чтобы удрать, я был далек, но столь же мало желания имел и для того, чтобы ввязаться в потасовку. Он не оборачивался, дрался в нормальном человечьем виде, но — как! Они с тем инквизитором схлестнулись прямо передо мною, в десяти шагах, и мне было видно все. Такого, Гессе, я не видел еще никогда — да и откуда было? Провинциальный солдафон из задристанного гарнизона задристанной дыры; что я вообще знал, кроме пьяных драк по вечерам?.. После этого я не смог заснуть. Многие из нашего оцепления в ту ночь спали плохо, вот только я не вскакивал с криками — я просто не спал, смотрел в потолок, проворачивал в мозгах то, что видел, и понимал, что я с моими потугами на плацу — вша… Жгли этого парня тоже у нас, перевозка была слишком опасной; мы узнали, что он тем вечером успел перебить не то четверых, не то шестерых из тех, кто прибыл вместе с инквизитором, а взять для его охраны в пути кого-то из нас — это даже не анекдот. Разумеется, я пошел смотреть. Тебе доводилось уже выносить приговоры, доводилось наблюдать это не раз, скажи — видел тех, кто горел молча? Нет? А я — видел. Молча, Гессе. Ни звука. Он даже не пытался вырваться. Не дернулся ни разу. Это было жутко и завораживающе. Словно изваяние… Народ расходился так же молчком, инквизитор был явно недоволен, а я — я был сражен. Возможно, он и был оборотнем, возможно, он был и сильнее, и быстрее, но у него те же кости, нервы, плоть; должно же и ему быть больно, а тем паче — в человеческом обличье! Значит, было. Значит, боль он просто переносил. Значит, это возможно. И тем вечером, в бою, которому я был свидетелем, он хватанул инквизитора по руке клинком — до кости и почти вдоль, почти срезав, а тот продолжал делать, что делал. Уж тот-то точно человек, обыкновенный, такой же, как все, как я. Ведь когда-то и он был, как я, ничего не умел, ничего не знал, когда-то он был мальцом, хнычущим от царапины, оставленной соседской кошкой! Ведь он не родился бойцом, плюющим на раны, на боль, на кровь? Ведь он таким стал . Это лишило меня остатков покоя. Значит, человек может это. Может все. Будучи никем, стать великим… да кем угодно. Я хотел быть великим бойцом. Как те двое. И начал им становиться. Сейчас в подробности лезть не стану, просто скажу, что парился я над этим ежемесячно, ежедневно и ежечасно, пробовал все, любую бредовую теорию, возникающую в моем мозгу, и добился в конце концов кое-каких результатов. Однажды вечером, было это года два спустя после тех событий, с