19
«Человеческими условиями» называлась колония № 821-ОР для несовершеннолетних преступников, расположенная в бывшем монастыре в двадцати километрах от Москвы, на берегу озера Глубокое. Каменная древняя монастырская ограда была надстроена тремя рядами колючей проволоки и шестью вышками с часовыми. В бывшей церкви, уже давно лишенной креста и золоченого купола – вместо него была буро-коричневая кирпичная надстройка и черепичная, заваленная снегом крыша, – располагался цех по пошиву солдатских полушубков и рукавиц. А место алтаря занимал грязный киноэкран – раз в неделю обитателям колонии показывали здесь старые и воспитательные фильмы. В задних комнатах и в кирпичной пристройке были учебные классы, столовая и кабинет начальника лагеря полковника Емельяновой. Небольшое прицерковное кладбище было, конечно, давно разорено, а на каменных надгробных плитах намалевана несмываемой масляной краской всякая похабель – в основном мужские половые органы и надписи типа: «Все отдам за большой и горячий член!» Вообще таких надписей в колонии видимо-невидимо – в туалетах, в бывших монастырских кельях, где жили по восемьдесят заключенных девчонок возраста от 14 до 18 лет, в коридорах, на стенах рядом с кумачовыми транспарантами и плакатами «Ударный труд и отличная учеба – путь к свободе», «Береги честь смолоду», «Честным трудом вернем доверие Родины» и так далее. Под этими призывами и прямо на них регулярно появлялись грязные матерные частушки и похабные рисунки. Лагерное начальство вело неустанную охоту за анонимными художницами, но художеством этим занимались, по-видимому, все, и особенно доставалось призыву «Береги честь смолоду». Чего только не писали и не рисовали под этим призывом! За две недели пребывания в этом лагере Вирджиния по этим надписям, оснащенным соответствующими рисунками, освоила весь русский мат.
Она была здесь действительно на особом положении: заключенная учительница английского языка. Остальные учителя и учительницы лагерной школы – шесть человек – приезжали в лагерь из Москвы электричкой к трем часам дня, и с трех до семи несовершеннолетние заключенные преступницы – бывшие воровки, проститутки, алкоголички и хулиганки – занимались русским языком и литературой, арифметикой, географией и историей. Других предметов не было, поскольку трудно было найти учителей для такой школы. Хотя бы потому, что «занятия» – малоподходящее слово для описания этих уроков. После шестичасового рабочего дня – с семи утра до часу дня, обеда – с часу до двух и получасовой прогулки по монастырскому двору всех учениц неумолимо тянуло в сон. Худые, недоразвитые, истеричные, злые, одетые в однообразную серую фланелевую форму и тяжелые кирзовые ботинки-бутсы, которые иначе как «говнодавами» никто здесь не называл, плохо вымытые (баня полагалась только раз в десять дней), они оживлялись на уроках лишь во время скандалов и ссор. Впрочем, ссоры вспыхивали постоянно – из-за ерунды, мелочей, и тут же превращались в грязную перебранку, усыпанную чудовищным матом. Усмирять их удавалось только начальнице лагеря Емельяновой – у нее тяжелый мужской кулак, и она пользовалась им чаще, чем отправкой провинившихся в карцер.
В семь часов вечера вольные гражданские учителя бежали из лагеря на электричку, словно из ада. А Вирджиния оставалась. У нее была своя камера – крохотная келья с узким зарешеченным окном. В первую ночь, когда привезли ее сюда с правительственной дачи и поселили в этой келье, Вирджиния почувствовала себя счастливой – не нары, а железная койка с ватным матрацем и подушкой, тумбочка, умывальник и никакого тюремного засова на двери – двери всех келий выходили в коридор, где днем и ночью дежурили воспитательницы – грубые, мужеподобные бабы в милицейской форме. Наутро начальница колонии полковник Емельянова объявила ей распорядок ее жизни: с утра, с семи до часу, Вирджиния должна работать вмеcте с заключенными колонии, набивать ватой телогрейки, а после обеда – с трех до семи – преподавать заключенным английский язык. Вирджиния изумилась – какая из нее учительница, она же по-русски едва-едва понимает, как она может объяснить ученикам значения слов, грамматику? «Это меня не касается, – ответила Емельянова. – Я получила приказ». И она отвела Вирджинию в цех, где трещали, как пулеметы, швейные машинки и сухая ватная пыль стояла в воздухе. Эта пыль забивала уши, ноздри, горло, слезила глаза. Вирджинию поставили на самую грязную работу – вытаскивать утрамбованную вату из мешков, разматывать рулон этой ваты на широком деревянном столе и, наложив на этот рулон картонную выкройку, большими ножницами вырезать спинку ватника и рукава. Через час от этой работы на руке были волдыри от ножниц, глаза слезились от ватной пыли. А после обеда (гороховый суп, черный липкий хлеб, овсяная каша и жидкий чай) Емельянова привела Вирджинию в класс, где сидели сорок пять девчонок, и объявила им, что теперь они, кроме других предметов, будут изучать английский язык – как и положено в нормальных школах. А чтобы Вирджиния, не дай Бог, не занималась тут капиталистической пропагандой, Емельянова сама сидела на ее уроках или присылала вместо себя одну из надзирательниц. Как ни странно, уроки у Вирджинии проходили замечательно – то ли потому, что присутствие Емельяновой или другой надсмотрщицы удерживало заключенных от хулиганства, то ли потому, что тут была особая солидарность – учительница ведь тоже сидит вмеcте с ними в тюрьме, то ли потому, что Вирджиния – американка, существо с другой, загадочной планеты, а скорей всего это вмеcте подействовало на девчонок-заключенных завораживающе. Особенно когда Вирджиния отложила в сторону русский учебник английского языка для 5-го класса и сказала, что будет учить их детским английским песням. «Не детским! – закричали девчонки. – О любви!» Емельянова нахмурилась. Но в песнях о любви не было никакой капиталистической пропаганды, и уже через десять минут весь класс с наслаждением пел вслед за Вирджинией песню из «Вестсайдской истории». Так она сделалась популярной в этой колонии – ради английских и американских песен самые заядлые хулиганки готовы были хором повторять за Вирджинией неправильные английские глаголы. А в цехе они даже подарили ей тонкую шерстяную перчатку, чтобы ножницы не натирали на пальцах волдыри и мозоли.
Но эти же песни привели к ЧП – чрезвычайному происшествию. На четвертый или пятый день во время дневной прогулки заключенные девчонки стали лепить что-то из снега во дворе монастыря. Дежурная надзирательница решила, что лепят, как обычно, какую-нибудь снежную бабу, и ушла в тепло, в контору. Но через десять минут громкая песня и хохот часовых на вышках заставили Емельянову и всех надзирательниц выглянуть в окно. Там вокруг огромного, вылепленного из снега мужского члена происходили танцы – девчонки орали выученную вчера американскую песенку и дергались под этот ритм, как в диско. Некоторые сгоряча сбросили на снег форменную тюремную одежду и плясали полуголыми, дразня торчащих на вышках часовых своими дергающимися грудками и задницами.
В связи с этим «тлетворным влиянием буржуазной культуры» полковник Емельянова запретила Вирджинии разучивать с заключенными американские и английские песни…
Так шли дни. Вирджиния освоилась и обжилась в колонии и со страхом ожидала, когда закончится отпущенный ей срок – две недели. Возвращаться обратно в тюремную камеру к взрослым уголовницам, к «Василию»? Нет! Но и согласиться сотрудничать с КГБ, работать на КГБ… Впрочем, она понимала, что, конечно же, сдастся и согласится – о, конечно же, не ради себя, не от страха перед «Василием», уговаривала она себя, а ради ребенка…
Но пока она терзала себя колебаниями и страхами, там, наверху КГБ, где решалась ее судьба, уже давно не сомневались в ее решении и, как гроссмейстеры, смотрели дальше, на несколько ходов вперед. Поэтому 12 декабря днем Вирджинию вызвала из цеха полковник Емельянова, и уже через десять минут Вирджиния снова была в «воронке», под охраной караульных солдат, а еще через час – перед дверью именно той камеры № 147 московской пересыльной тюрьмы на Красной Пресне, откуда ее две недели назад унесли без сознания и изнасилованную.
Увидев эту дверь, Вирджиния забилась в истерике.
– Нет! Нет! – кричала она в руках тюремной надзирательницы, схватившей ее за локти. – Я хочу видеть следователя, я хочу сказать, что я согласна…
Пинком под зад надзирательница втолкнула ее в камеру, и гулко, с хрипом лязгнул засов на двери у нее за спиной.
Влажная, спертая вонь снова ударила в лицо. В клейкой этой вони Вирджиния опять задохнулась, и тут же увидела, как в разом наступившей в камере тишине спускается к ней с верхней полки улыбающаяся «Василий».
– Любушка ты моя, – приговаривала она. – Американочка, мечта моя ненаглядная…
Грязные, толстые руки протянулись к Вирджинии, похотливое лицо, толстые усатые губы и зловонно пахнущий рот приблизились к ее губам для нежного поцелуя. И, не помня себя, Вирджиния что есть силы вцепилась в это лицо огрубевшими на работе руками и грязными ногтями.
…Через час, избитая и окровавленная, с синяками на всем теле, с разбитой губой и затекшим глазом, Вирджиния оказалась в тюремной медчасти и как избавление от мук и от шока приняла маску общего наркоза, которую наложил ей на лицо дежурный врач.
20
А на Ленинском проспекте, в чисто убранной трехкомнатной квартире генерала Юрышева, на празднично сервированном цветами, коньяком и советским шампанским столе стоял нетронутый десерт. Утром Галина решила, что, помирившись в ресторане, они приедут с Юрышевым домой, и здесь его встретят цветы, десерт, любимый коньяк «Арарат» и прежний уют семейного очага. Но вместо ресторана они поехали на Новодевичье кладбище, там она подвела Юрышева к могиле сына, и он долго стоял возле этой могилы. Молчаливо и скорбно он смотрел на занесенную снегом могилу, на какой-то мусор, который валялся возле нее. Это было еще одним укором и еще одной пыткой для Галины – ведь за все это время она ни разу не была здесь, и никто не убирал могилу сына. И теперь, спохватившись, она поспешно бросилась собирать эти грязные, смерзшиеся обрывки газет, какую-то консервную банку, бутылку. Но взгляд Юрышева остановил ее, и она вдруг одним движением, прямо с этим мусором в руках, рухнула перед мужем на колени в глубокий смерзшийся снег.
– Ну убей меня! Убей!
В вечерних зимних морозных сумерках она почти не видела его лица. Он молча повернулся и пошел к выходу с кладбища, к машине. Она поднялась с коленей и поплелась за ним. Кладбищенский сторож уже закрывал ворота и выгонял двух нищенок. Обе нищенки протянули к Ставинскому руки за подаянием, эти руки были в рваных перчатках. Ставинский сунул руку в карман и, не глядя, подал им не то рубль, не то пятерку.
– За раба Божьего Виктора…
– Помолимся, родимый, от души помолимся… – обрадованно запричитали ему в спину старухи и тут же с разгоревшейся надеждой посмотрели на приближающуюся к ним Галину, Выронив из рук мусор и бутылку, она поспешно открыла сумочку и отдала им все, что у нее было, – почти пятьдесят рублей.
– За кого? За кого молиться, милая? – испуганно спросили старухи.
– За грешницу Галину… – плача сказала она и прошла мимо, наклонив вперед голову и пряча полные слез глаза.
Старухи что-то говорили ей вслед, одна из них подняла со снега оброненную Галей бутылку – тоже можно сдать в магазин, двенадцать копеек дадут за бутылку.
Сидя в машине, Ставинский открыл Галине левую, у водительского места дверцу. Она села в машину и спросила, не глядя на мужа:
– Куда?
– Домой… – произнес он.
И теперь они были дома, в пустой, чисто убранной квартире, с цветами, коньяком, шампанским и тортом на праздничном столе. Низкий торшер неярко освещал комнату, скрывая квадратное пятно на обоях – место портрета сына. Галина стояла у темного окна, нервно и устало курила.