В тот день он, как всегда, работал, не разгибаясь, пока не ощутил странного звона в ушах. Поднял голову — удивился: свисавшие с нитей полоски гранок сделались красными. А звон в голове быстро нарастал, по коже щекотно носились муравьи, комната пошла кругом. Был еще один проблеск сознания, когда перед самым носом оказался угол железного ящика... Того, что стоял на полу, слева от стола.
Говорили потом, что он удачно упал со стула: хватился бы виском об угол — и закончился бы этим роман его жизни!
Сперва его отвезли домой. Термометр перешел за 41°С. Катя сама еле таскала ноги. Ночной бредовый крик больного мужа наводил на не мистический страх. В жару он командовал танковым десантом автоматчиков на белоостровском болоте, матерился и рыдал.
Под утро на машине «скорой помощи» его отправили в окружной госпиталь у Петровских ворот. Только здесь и поняли, что прививка поливалентной вакцины разбудила в его крови среднеазиатскую, заполученную в Чирчике и доселе коварно дремавшую «малярию терциана» — трехдневную малярию.
На третьи сутки жесточайшего приступа он очнулся и огляделся в незнакомой палате. Сосед, майор Воздушно-десантных войск Михеев, признался, что вся палата просила вынести койку с больным капитаном хоть в коридор — так страшен был бред. Здесь, в палате, он больше не воевал, но тихо перечислял зловещим голосом приметы выкопанных из могил покойников:
— Извлечен труп... восковой зрелости... пулевое отверстие в затылочной части черепа...
Эти замогильные словеса сопровождались и жестами — указательным пальцем, нацеленным куда-то вниз.
Объяснение такого бреда было несложно: капитану Вальдеку приказали напечатать в «Вестнике» длинные отрывки и заключения Государственной комиссии по расследованию убийства военнопленных польских офицеров в Катынском лесу под Смоленском. Их расстреляли советские чекисты в 40-м году, а затем, в 1941 и 42-м немецкие фашисты-оккупанты, раскопавшие катынские могилы и предавшие широкой гласности факт расстрела поляков русскими, сами убивали и закапывали здесь свои жертвы — военнопленных, партизан и местных жителей. Заметая следы собственного преступления — убийства польских офицеров, советские власти после освобождения Катыни от немцев шумно публиковали «материалы расследования» немецких зверств в Катыни, умалчивая, разумеется, о зверствах собственных. Эти-то «расследования» и перепечатывал из официальных источников «Научно-технический вестник».
Рональд Алексеевич знакомился с соседями и врачами, медсестрами, нянями. Отделением заведовал седовласый профессор-кардиолог, палатным врачом была привлекательная девушка с латышской фамилией. Отец ее, как выяснил Рональд, недавно погиб в северных лагерях. Мать как-то сумела сохранить московскую комнату (вторую при аресте отца отобрали) и вернулась сюда из казанской эвакуации, где дочь закончила высшее образование.
Майор Михеев угодил на соседнюю койку в госпиталь с тяжелым сердечным приступом. О его причинах он долго таил правду, но однажды отважился на откровенность с глазу на глаз. Никакой Боккаччо не выдумал бы такой истории!
Двоих офицеров, майора и лейтенанта из Хрулевского управления тыла, что в Настасьинском переулке послали на «козлике-газике» проводить подписку на очередной выигрышный заем 1944 года среди колхозного населения Рузского района.
Офицеры несколько удивились готовности колхозниц подписываться на облигации. План подписки даже несколько перевыполнили. Но... оказалось, что по неписаному местному закону все приезжие из Центра представители (агитаторы, лекторы, заготовители) подлежали некой... гражданской повинности: их оставляли ночевать у самых гостеприимных сельских активисток. Притом существовал, оказывается, даже некий неофициальный диспетчерский график этих ночевок, дабы ни одной активистке не обидно было!
Посему, после завершения подписки троих гостей — майора, лейтенанта-помощника и шофера-солдата «распределили» по домам, напоили, уложили и... приголубили!
Ночлег, однако, оказался неспокойным!
То ли бригадирша слегка погрешила против графика и проявила кумовство, то ли тройка военных показалась селянкам очень уж завидной добычей, только сон их после полуночи был нарушен...
Сладко уснувшего майора разбудили довольно бесцеремонно, а бригадиршу-хозяйку совсем неделикатно вытащили из-под мужского бочка... Дескать, хватит с тебя. Другие-то ничем тебя не хуже! Давай-ка, дорогой, сдавайся, да пошли-ка с нами! Теперь вот у этой дамочки побудешь!
Дородная, черноокая дамочка действовала так решительно, с таким ясным сознанием своего конституционного права на отдых, что майор, смущенно покрякивая, все же собрался и... до утра поддерживал гусарскую славу под кровом энергичной дамочки.
Но и тут покой был утром нарушен!
Майор проснулся от громкого женского спора в доме. Оказывается, женщины привели шофера, застигнутого при попытке завести машину. От майора красавицы потребовали категорического запрета заводить еще по меньшей мере на сутки.
Как и где провел он эти сутки — майор в точности не помнил, но картины, смутно сохранившиеся в его отуманенном мозгу, приближались не к «Декамерону», а к образам Гойи. Вдобавок женщины слили из бака бензин, а канистру спрятали.
Под утро разыгралась гроза с ливнем. В суматохе (ибо во многих домах потекли крыши, и воды хлынули в погреба) шофер учуял канистру, залил бак горючим, а радиатор — водой из кадки. Потом вынес полубесчувственного майора, вызволил плененного доярками лейтенанта и под лютой грозой летел — проселком, лужами, рытвинами, включив оба моста и рискуя башкой. Вот так и был доставлен майор Михеев в госпиталь, героем подписки на заем обороны.
А над семьей Вальдеков собиралась гроза не спасительная!
Оказывается, когда отца семейства отправляли на «скорой», Федя как-то ухитрился пристроиться к машине, чтобы выведать, куда положат папу. Дело было на холодном майском рассвете, мальчик в одной рубашонке и трусах простыл, свалился с воспалением легких, тоже почти в беспамятстве. Пришла машина и за ним, отвезла в детскую больницу на Воронцовом поле. И осталась в пустой квартире одна Катя, час от часу терявшая силы. С кем-то прислала мужу записку. И начальник госпиталя разрешил положить Катю в соседнюю с Рональдовой палату — там лежали женщины — военные врачи. По лестнице Катя поднималась сама. Палата выходила окнами на бульвар, где девушки-солдаты МПВО вечерами поднимали, а утром спускали «толстопузого» — аэростат воздушного заграждения.
Катя сразу попала в разряд «тяжелых». Ее лечили вливаниями строфанта и дигиталиса, пиявками на печени, и временами казалось, что ей легчает. Профессор Винцент приехал навестить ее. С фронта шли письма от Ежички — он командовал батареей противотанковой артиллерии. Вскользь, между прочим, написал, что награжден пятым боевым орденом. Письма были веселые и обнадеживающие. Мать посылала открытки сыну чуть не каждый день. Он продолжал получать их... уже после рокового дня.
Произошло это 12 июня. При ясном утреннем солнце. Оно озаряло палату, и «косою полосой шафрановой» лежало на Катиной щеке. Накануне каким-то чудом просочился в палату Федя, только что выпущенный из больницы. Он один в квартире, прибирал ее, готовил себе что-то на керосинке и вот прибежал навестить родителей. Мать послала его домой пораньше. Весь путь бульварами от Покровского до Петровки, со спуском на Трубную и подъемом к Сретенским, он проделывал пешком — маленький, худой, одинокий...
Капитан Вальдек нанял сиделку к жене, чтобы облегчить ей даже простые движения. Было без десяти шесть утра. Как всегда, он заглянул в ее палату, врачихи перестали его замечать. Сиделка замахала руками — спит, мол! Все хорошо!
Но он угадывал всякое ее желание и тут почувствовал, что сквозь дрему ей надо что-то сказать мужу. Стал на колено, склонил ухо к ее губам. Уловил: «Ронюшка, поди, поиграй на солнышке, потом опять приходи!»
Он понял: образ сына и мужа у нее сейчас смешались, но, кажется, дышится ей и в самом деле полегче. Он накинул полотенце на плечо и пять минут плескался у раковины в мужской комнате. И шел назад, к себе, повесить полотенце на спинку койки. А навстречу ему уже бежала сиделка:
— Идите! Кончается!
Уловил последний Катин вздох. Поднялась и опустилась исхудавшая грудь. Прилила краснота к лицу. Вздулся крошечный пузырек розовой пены в уголке губ...
С другой койки добрый женский голос:
— Отмучилась, бедная!
И... уже молодые врачи-практиканты, в роли санитаров. Подняли кровать с Катей, понесли коридором в бильярдную. Этот средних размеров зал назывался так, видимо, по старинке — никаких столов бильярдных здесь не было, но... сколько было таких же коек, из самых разных палат. Их не торопились уносить обратно!
Когда-то Катя рассказывала, как она восприняла смерть первого мужа, Валентина Кестнера. Он скончался в полусне, у нее на руках, и она почувствовала, как бы из-под глыбы придавившего ее горя, два отчетливых ощущения: угасла мучительная ревность, всегда ее терзавшая со времен мужниной измены. И — превращение родного, только что живого сонного тела — в чужую, враждебную вещь.
Рональд Алексеевич ничего подобного не ощутил, держа Катину мертвую руку в ладонях. Ему еще не верилось, что она никогда больше не проснется, не откроет глаз, не пошевелится. Все чудилось, будто еще что-то поправимо, что это еще не все! Ибо — тогда — зачем же все оставшееся? Зачем сам-то он дышит...
Когда пришел врач. Катя уже холодела. И... делалась прекрасной, как в молодости. Строгий, вдумчивый лик. На челе — высокая мысль. И стали чуть подниматься веки, белки глаз приоткрылись... Он рукой поправил ей веки, тоже казавшиеся еще трепетными, не чужими, не тамошними, а еще здешними.
Он пробыл с ней два часа, держал веки, концами пальцев ощущал ресницы, следил, чтобы нижние сомкнулись с верхними. Катя в ее вечном сне становилась все прекраснее, выше. И тогда только Рональду пришло понимание, что она — в мире ином, горнем!
Их разлучили студенты-санитары, во главе с профессором. При всей своей слабости он тоже взялся за носилки, куда студенты переложили тело с кровати. Лик закрыли простынкой. Стали медленно спускаться с той лестницы, где она сама всего две недели назад поднималась пешком по ступенькам.
Когда сошли на асфальт заднего двора, всех их — студентов, профессора, Рональда, носилки — обдало июньским щедрым солнцем, потоком теплого воздуха, света и городских звуков. А в глубине двора, куда они направились с носилками, была дверь в особый домик, и перед дверью сидел старик и деловито натачивал напильником пилу-ножовку...
Рональд все понял и в отчаянии все еще ждал какой-то помощи, чуда, чтобы остановить все это, не дать им, не сумевшим помочь ей выжить, теперь еще и надругаться над ее телом, еще даже не совсем остывшим...
И нечто совсем необычное действительно произошло.
Позади идущих, со стороны улицы Петровки, властно прогудела автомобильная сирена. Распахнулись двустворчатые железные ворота, впустили в больничный двор черный лимузин «ЗИС». Рядом с водителем сидел полковник с голубыми кантами на погонах, кабину занимали пятеро полуштатских. Автомобиль обогнал группу студентов с носилками и притормозил. Офицер поднял руку.