* * *
...Раньше, до войны и революции, создать в Москве немецкое общество певцов вроде «Лидертафель» или Клуб гимнастов «Турнферайн» было проще простого — никто этих обществ не боялся, никто им не мешал. Конечно, поговаривали в те годы о «немецком засильи», но, по наблюдениям Рониным, такие разговоры среди интеллигенции пресекались и хорошим тоном не считались. В войну они, конечно, усилились, стали более злобными, закрылись многие немецкие общественные организации, но все три церкви и обе немецкие гимназии продолжали действовать почти как раньше. Оставались в неприкосновенности знаменитая аптека «Ферейн», по-прежнему пользовались уважением немецкие лечебницы вроде клиники хирурга Симана у Яузских ворот, восстановили свою деятельность пострадавшие от погрома нотные издательства Циммермана и Юргенсона, продолжала выпускать лучшие в России ситцы фабрика Циндель на Москва-реке близ Симонова монастыря, красовались и неприкосновенности богатые особняки таких семейств, как Вогау или Кноп, никто не валил на кладбищах немецкие кресты и памятники, словом, даже в войну московским немцам не мешали на их языке молиться, отпевать мертвых, учиться и музицировать.
Ныне же, в условиях революционного 22-го или 23-го года вер это, по мнению властей советских, таило гору опасностей. Хотят петь? А ну как их на контрреволюцию потянет? Долго ли спеться против Рабоче-крестьянского Правительства?
Посему ходатайства немецких любителей хорового пения Моссоветом и партийными инстанциями пресекались, а ходатаев стращали карами, невзирая на все права, обещанные национальностям в новой Конституции РСФСР. Нельзя сказать, чтобы Роня со вниманием относился к этим разговорам старших: он считал себя русским и не любил, когда хитровские ребята дразнили его немчурой.
Однако дома папа и мама все больше рассуждали именно о делах немецких. Слово Германия зазвучало как-то по-новому, и все чаще стали проскальзывать у мамы вольные и невольные замечания и намеки, что, мол, Вальдеки — люди родовитые, старинной фамилии и место им — в культурной и демократической стране, а не в царстве диктатуры, насилия, лжи и голода. Тем временем ленинская Россия, уже на грани голодной гибели, совершила поворот к НЭПу и пошла на сотрудничество с послевоенной Германией.
Появились в Москве, на Ходынском поле, немецкие аэропланы общества Дерулуфт, а коммерческим директором этого смешанного русско-германского общества стал старинный папин приятель г-н Кликкерман. Кстати, он изъявил готовность прокатить Вальдеков-мужчин по воздуху и к Рониному восторгу действительно устроил им воздушное путешествие в Харьков и обратно. Первый в Рониной жизни полет потребовал двое суток времени и четыре промежуточных посадки, но любовью к авиации Роня проникся на всю жизнь.
В нескольких городах России, на Западе и Юге, без особенной шумихи стали строиться немецкие заводы, в том числе и явно военного значения. Создавались крупные концессионные предприятия, куда брали лучших русских рабочих. Ими командовали немецкие мастера и инженеры. Работали предприятия немецкими машинами на русском сырье, платили рабочим хорошо, но по слухам и работу там спрашивали не по-нынешнему!
Вот при этих-то послерапалльских веяниях, да еще веяниях Нэповских, сменивших героически-голодную пору военного коммунизма, отпали препятствия и для немецких хоровых обществ! Подобно тому, как НЭП ознаменовался для мальчика Рони Вальдека видением круга колбасы за оттаявшим уголком лавочной витрины на Покровке, так возрождение «Лидертафель» обозначилось появлением г-на Мильгера и нотных пюпитров на школьной сцене!
С каждой репетицией собиралось в здании Петропавловки все больше старых членов довоенной «Лидертафель». Это общество считалось в Москве самым фешенебельным. В нем состояли сливки немецко-московской, кукуйской интеллигенции. Но одна «Лидертафель» как вскоре выяснилось, не смогла принять всех желающих петь и общаться друг с другом на родном языке. Вскоре возродилось еще два прежних больших хора — мужской, или «Меннергезангферайн» и женский или «Фрауенкор». Спевки «Лидертафель» так и пошли в бывшей Петропавловке, где учились почти все дети певцов. Оба других хора собирались то в кирхе, то в каких-то пустующих клубных залах. Еще создан был небольшой симфонический оркестр. Дирижер его, пианист и композитор Ненсберг, совмещал эти обязанности с ролью главного капельмейстера всех трех немецких хоров.
Нельзя сказать, чтобы власти относились благожелательно к этим немецким общественным организациям. Их лишь кое-как, со стиснутыми зубами, терпели... Под всякими предлогами репетиции срывали, собрания запрещали, участников вызывали для неприятных разговоров и предупреждений. Отклонялись все попытки учредить, кроме хоровых обществ, любые другие — спортивные, молодежные, профессиональные. Впоследствии стало ясно, что вся деятельность «Лидертафель» с самого начала находилась под строгим тайным контролем, а участие в ее спевках априори расценивалось почти как государственное преступление! На всех участников всех трех хоров уже заводились в надлежащем ведомстве особые дела. Из состава всех трех хоров выискивались люди запуганные, неустойчивые, слабые. Их вербовали в секретные сотрудники, делали тайными осведомителями. Кое-кто об этом уже догадывался, но успокаивали себя люди тем, что ничего противоправительственного или дурного не замышляли. Санкта симплицитас — святая простота!
Положение нисколько не облегчалось тем, что в музыкальном отношении хоры и оркестр немцев-любителей с их классическим репертуаром, были просто превосходны.
В надежде заручиться поддержкой музыкальных корифеев и этим несколько укрепить шаткое положение «Лидертафель», капельмейстеры ее, Ненсберг и Боргман, ободренные композитором Мясковским, симпатизировавшим и хору, и его инициаторам, добились права на ответственное публичное выступление: хору разрешили исполнить со сцены бывшей Зиминской оперы ораторию Шумана «Манфред». Произведение сложное, романтическое, несомненно созвучное байроновской поэме, но... созвучное ли вкусам Главреперткома?
Выбор удивил и самих участников хора. Иные полагали, что концерт разрешили в расчете на провал немецкой самодеятельности. Тем более, что достойного исполнителя главной теноровой партии приходилось искать на стороне. С этим предложением обращались и к Народным, и к Заслуженным, ради кассового успеха, но никто из великих не согласился: партия сложна, маловато репетиционного времени, да и спеть «Манфреда» придется всего раз или два. Явно не стоит!
Тогда руководители хора, по совету того же Мясковского, пришли к Рониному папе: выручайте! Самые верхние пики чуть срежем. Положение хора критическое — до концерта всего две спевки. Спасайте своих-то!
Пришлось спасать!
...В переполненном серебряно-голубом зале бывшей оперы Зимина, превращенной в филиал Большого Театра, московская публика с восторгом слушала в исполнении хора «Лидертафель» (на афише впрочем не обозначенного этим именем) концертную постановку оратории, и партию Манфреда спел Алексей Вальдек. Газеты его похвалили, но всего приятнее был ему отзыв певицы Катульской. Она пришла из зала на сцену поздравить Алексея Вальдека такими словами: «Вы мне сердце будто в колыбели укачали голосом вашим».
Устроители, гордые и счастливые, искали в газетах хоть мимолетного упоминания, что самодеятельность — немецкая, наивно ожидали в заметках слово «Лидертафель» или легкий намек насчет нацменьшинства. Все напрасно! Как раз это-то самым тщательнейшим образом и замолчали. Только из программок печатных, изобиловавших фамилиями исполнителей, становилось очевидным, что ораторию спели люди не русского происхождения!
Подходил к папе на сцену, среди прочих, и г-н Мильгер, советник посольский. Он дружески тряс папе руку и выразил удивление, почему Алексей Вальдек не бросит всякую техническую деятельность и не посвятит себя всецело искусству. При таком голосе и диапазоне!
Папа отвечал только грустной улыбкой.
Потому что не ведал г-н Мильгер главного: никакой технической деятельностью инженер Вальдек уж не занимался! На протяжении нескольких трудных месяцев он безуспешно пытался найти в Москве работу и подрабатывал, по тогдашней моде, мелкими биржевыми спекуляциями, всегда для него неудачными. Семья жила в двух маленьких стольниковских комнатах, летом снимала чердак на 38-ой версте.
После упразднения лесозаготовительной дружины Москвотопа, инженер Вальдек был демобилизован и представлен собственной судьбе. Правда, его звали назад, в Иваново-Вознесенск, только Ольга Юльевна наотрез отказалась возвращаться к разбитому корыту.
В Москве же текстильные фабрики оживали медленно. Иные, поменьше, переходили в управление концессионное, чужое, а концессионеры обычно не нуждались в русских инженерных силах. Некоторые, совсем мелкие фабричонки оказались теперь в руках частников-нэпманов, обычно еврейских; идти на поклон к этой советской необуржуазии папе претило. Семья жила впроголодь, хотя витрины магазинов уже блистали и ломились. Окорока и балыки, шелка и шевро, афишки с оголенными красотками и автомобильные клаксоны заполнили, озарили, оглушили московские улицы, где еще так недавно гуляли одни ветры и исчезали в метелях за заборами таинственные грабители-попрыгунчики...
Вальдеки, папа и мама, продавали старье. Перебивались каким-то маклерством, но вечно прогадывали — в негоцианты они решительно не годились. Безработица угнетала папин дух, чувство уверенности в себе, грозила, если затянется, утратой профессиональной квалификации.
Ольга Юльевна впадала в отчаяние и жарким шепотом (чтобы не подслушали стены) твердила мужу изо дня в день:
—Лелик! Долго ли нам еще так мучиться? Почему ты ничего не делаешь, чтобы тоже оказаться там, где все порядочные люди, чуть не все родные, Стольниковы, Донатовичи, Любомирские, Вогау, Ливены, ну, все, кто еще на что-то в жизни пригоден... Обещал г-н Мильгер... Ты же инженер, Лелик! Нечего тебе тут делать!
—Знаешь, Оленька, боюсь, что я уже отстал от настоящего дела. Девять лет сплошной паузы... Жил как будто в антракте. А спектакль-то шел! Не знаю, кому я там нужен. Да и без России... Что за жизнь?
—Сантименты! Уби бене — иби патриа. Когда ты понесешь, наконец, прошение, чтобы выпустили?
И через несколько дней Роня догадался, что прошение папа понес. Запахло отъездом в Неизвестное. Ведь если очень хотеть чего-либо, человек добивается! Так всегда утверждал папа. И добавлял: ну, а коли человек чего-то не добился, значит просто не очень хотел!
Рассуждал об этом Роня и с мамой, почти откровенно и по-взрослому. Она не посвящала сына в подробности, в формальную сторону этих хлопот, но объясняла цель возможного отъезда: уйти от классовой мести, ненависти, дикости, убожества и произвола — к благополучию, устойчивости и безопасности жизни в правовом, цивилизованном, свободном государстве.
Показывали Роне и некоторые письма тети Аделаиды Стольниковой, полученные через г-на Мильгера. Нельзя сказать, чтобы она прямо приглашала Вальдеков на Запад или горячо советовала бросать все и рваться за рубеж. Она к такому обороту судьбы как бы в раздумий склонялась, решительно на этом не настаивая. Ибо она знала привязанность брата ко всему русскому, к природе, народу и языку российской родины, популярность Алексея у простых русских людей, их любовь к нему, много раз его спасавшую, вызывавшую в нем радостное чувство гордости. А там, на Западе?..