— Это будет понятно, — сказал Евгений Дмитриевич, — и никому не бросится в глаза...
Он бегло проверил ее знание французского, английского и немецкого. Остался весьма доволен, и против соответствующей графы собственноручно подтвердил: знание трех языков отличное. В дальнейшей беседе он, уже вполне деловым тоном, посулил Кате быстрое повышение по должностным ступеням, интереснейшую жизнь, как он дословно выразился, «у самой плиты дипломатической кухни», и подчеркнул государственную важность Катиной работы под его непосредственным Поливановским руководством, присовокупив, что саботаж интеллигенции все еще создает большие помехи в работе наркомата. Спросил, нет ли у Кати знакомых молодых людей, лояльных к большевистскому руководству и готовых пойти на работу в Наркоминдел.
Так как еще при вступлении в новую должность Катя упоминала о своем близком знакомстве с Валентином Кестнером, Поливанов расспросил и о нем, проявив немалую проницательность насчет Катиного отношения к этому товарищу. Поливанов сделал вид, что вполне осведомлен о заданиях, выполняемых Кестнером в Японии, и заметил, что в Токио ему сейчас нелегко приходится, ибо его родной брат Валерий враждебно относится к большевикам, равно как и весь штат русского посольства в японской столице. Все они продолжают считать свергнутое временное правительство единственной законной властью в России...
— Впрочем, — закончил он беседу с Катей, — Валентин Кестнер — человек не только хорошо знающий Японию, но и весьма надежный товарищ. Советское правительство ему полностью доверяет. Скоро он вернется в Петроград.
Эта обнадеживающая похвала так обрадовала Катю, что воспылала она к Евгению Дмитриевичу Поливанову почти родственно теплыми чувствами, потому что с самых летних крымских дней уже не могла отделять себя от Валентина Кестнера. Даже упоминание вскользь его имени вызывало в сердце болезненно-сладкий укол
А ей самой впервые пришлось жить одной, зарабатывать на хлеб и самостоятельно хозяйничать, поначалу без посуды, утвари, мягкой мебели и с одной сменой белья. Купить что-либо в магазинах уже было нельзя, а для черного рынка не было денег. Меблировку ее комнаты составляли стол, табуретка, и остов железной кровати. Все прочее прежний жилец употребил на нужды отопительные.
Для первого ночлега Катя выбрала стол. Поверх набросила свое пальто, укрывалась платьем. Мерзла отчаянно, но давала себе приказ не унывать.
Действительно, по указанию внимательного Евгения Дмитриевича, устройством Катиного быта занялся заведующий хозяйственной частью НКИД. На первый случай он, выделил новой переводчице четверть сажени березовых дров для голландской печи, кушетку с постельными принадлежностями, самовар с трубой, набор разнокалиберной чайной посуды, пакет угля и пять сырых картофелин.
— Лучины для самовара наколите себе пожарным топориком во дворе, где сложены доски, — сказал заведующий, когда Катя расписалась в получении всех этих благ.
Дома она вполне успешно справилась с самоваром — помнила манипуляции прислуги на даче в Саблине, где любила подбрасывать в самоварную топку сосновые шишки. Она по-домашнему заварила чай из этапного пайка и решила сварить картошки, полагая, что для этого будет достаточно положить их сверху на самоварную крышку. Все это наблюдала соседка по коридору, добрая женщина из старых служащих министерства.
Еще днем она пособляла Кате перетаскивать дрова, унесла к себе ненужную более кровать, снабдила новую жилицу сковородкой и кастрюлей, научила варить картошку, взяла постирать Катино батистовое исподнее, а взамен подыскала что-то нехитрое, не больно казистое, но чисто глаженое и, главное, почти впору.
По протекции этой женщины нашлась для Катиной комнаты и печка-буржуйка. Ее трубу вывели в отдушину голландской печи, которая поглотила бы весь дровяной паек за трое суток. А на новой «буржуйке» Катя научилась варить обеды из пайковой крупы и подмороженных овощей. Когда электричество выключали, Катя ухитрялась даже читать в отблеске красноватого пламени своей печурки.
Катины обязанности в советском ведомстве иностранных дел еще даже точно не определились, как посыпались на нее со всех сторон всевозможные задания, поручения и распоряжения. Отделам не хватало грамотных машинисток — Катю сажали за «Ундервуды» и «Ремингтоны», благо был у нее некоторый опыт перепечатки папиных объяснительных к его проектам. Ей случалось просиживать за машинкой до глубокой ночи, осовело тыкать озябшими пальцами мимо клавишей, править грубые ошибки новых начальников, менять неуклюжие обороты, а подчас еще и оспаривать сущность документа, если он не соответствовал Катиной революционной принципиальности. К ее мнению стали прислушиваться весьма ответственные товарищи, ей стали поручать редактирование документов государственного значения и в один прекрасный день Кате было сделано официальное предложение отправиться в Брест-Литовек в качестве правительственного переводчика на мирных переговорах с немцами. Она попросила несколько дней на размышление и призналась, что намерена дожидаться в Петрограде возвращения из Японии Валентина Кестнера.
Пожелание ее, что называется, учли, командировку в Брест-Литовск отложили, но отнюдь не поскупились на новые, общественные поручения в самом Петрограде. Катю включили в число вооруженных добровольных помощников ВЧК. Она стала участвовать в ночных обысках и арестах, прямодушная, неподкупная, ненавидящая и безжалостная.
Однажды совсем молодой матрос, участник такой вооруженной дружины, во время обыска в доме табачного фабриканта машинально взял папироску из открытой пачки, брошенной хозяином на стол. Матрос еще и зажигалкой чиркнуть не успел, как остальные участники группы накинулись на него с руганью и упреками. Яростнее всех налетела на матроса неумолимая Катя:
— Как вы смеете, товарищ матрос, пачкать руки об эту мразь? Что могут подумать о нас, революционерах, вот эти... элементы?
— Нельзя ли унять эту... свирепую барышню? — бледнея от злости, обратился владелец квартиры и папирос к начальнику группы, чекисту. Но тот смерил его таким взглядом и так ободряюще-ласково подмигнул Кате, что бедный фабрикант понял: уймут эти молодые люди только его самого! Ни человеческих, ни божественных законов для этих людей нет, и рука юной революционерки с огромными, фанатически свирепыми глазами, не дрогнув, нажмет на спусковой крючок...
Был случай, когда обыск учиняли в доме старых знакомых бабушки Екатерины Николаевны. Сама бабушка доехала с семейством Георгия Георгиевича до Москвы и там осталась в родственной семье Волконских, старых москвичей, отговаривавших бабушку ехать на юг, в гущу военных событий. А бабушкины петроградские друзья — семья знаменитого адвоката, уже арестованного, — попала под подозрение петроградских чекистов: по их данным, адвокат собирал деньги и драгоценности в фонд освобождения царского семейства. Катя не задумывалась насчет виновности этих людей, а лишь выполняла полученный приказ — со всей тщательностью обыскать квартиру.
Чекисты и их помощники вели эту работу с обычной революционной суровостью, молча, уже чисто профессиональными приемами, наметанным глазом. Вскрывались укромные домашние тайнички, просматривались девичьи дневники, прощупывались книжные переплеты, исследовались каблуки. Две красивые хозяйские дочери, поднятые среди ночи из постелей, обретали дар речи и способность к сопротивлению.
— Скажите, наконец, что вы ищите! — настаивали они. — Зачем портить книги и обувь? Про политику я в дневнике не пишу, оставьте, пожалуйста, его в покое!
Эти слова относились именно к Кате. Возвращая владелице ее безобидный гимназический дневничок, доброхотная помощница чекистов прочла во взгляде вчерашней школьницы такое презрение, что проглотить его молча стало невыносимым. И Катя было разразилась гневной тирадой о тихих омутах мещанства, где гнездятся черти контрреволюции. Остановил Катин порыв тихий голос хозяйки дома, матери обеих девиц:
— Боже мой! Да вы ли это, мадемуазель Беркутова? Катенька... Я, простите, глазам своим поверить не могу! Или я так ошиблась?
Начальник искоса глянул на помощницу. Смутится ли? Скажется ли в ней прежняя буржуазная закваска, в виде сочувствия классово близкой ей семье? Не дрогнет ли в исполнении революционного долга, не протянет ли руку помощи врагам революции? Или, наоборот, останется тверда и самой ей понадобится его товарищеская поддержка, чтобы смогла выстоять в столь сложных обстоятельствах. Пока рассуждать о чем-либо подобном начальник группы, разумеется, вслух не стал, но неприметным образом сосредоточил все внимание на Катином поведении. Тем более, что ничего подозрительного в квартире обнаружить не удалось, хотя перерыли ее основательно.
Между тем хозяйка дома рискнула перейти на французский язык и негромко, как бы в сторону собственных дочерей, задала несколько вопросов:
Ма chere Catherine, comment peut-on expiquer votre participation a cette injustice? Ou sont vos parents? Sont-ils vivants? Qu’est — ce qui pouvait Vous obllger...
Извольте говорить по-русски, гражданка! — сухо отвечала Катя. — Вы спрашиваете, где мои родители? Отвечаю: этого я не знаю и знать не хочу, потому что они бежали из революционного Петрограда. А мое участие в защите революции объясняется очень просто: на стороне пролетарской диктатуры, служу ей и ненавижу ее врагов... Товарищ начальник! Мне необходимо сказать вам несколько слов наедине.
Старший чекист вывел Катю в коридор. Приоткрывая дверь, она отчетливо различила брошенное ей вслед: «Инфам трансфюг»! — то есть проклятая перебежчица! Мать или кто-то из дочерей это произнес — она не поняла.
За дверью начальник похвалил ее за реакцию на попытку врагов склонить прежнюю знакомую на свою сторону.
— Давно вы их знаете, товарищ Беркутова? Главу этой семьи мы уже прощупываем на допросах. А что представляют собой жена и дочери?
— Знаю давно, но поверхностно. Ручаться за их лояльность советской власти не могу. Пожалуй, скорее наоборот, судя по репликам.
— Да, дышат ненавистью. Аж спина их взгляды чувствует — вот-вот прожгут... Но обыск кончен. Либо прячут далеко, либо в другом месте собранное держат. Ну, пошли оформлять акт...
Все это как будто должно было только укрепить Катину репутацию в группе содействия ЧК и на службе, однако она вернулась в ту ночь к себе в смутном состоянии духа. Ночью во сне плакала, утром не хотелось вспоминать молящие французские фразы, девичьи взоры, исполненные презрения к перебежчице...
Следующие дни были напряженными на службе. Новый германский императорский посол граф фон Мирбах пригласил на деловой ужин группу советских дипломатов. Кате пришлось не только переводить беседу с ними, но и сидеть рядом с Мирбахом за изысканным столом. Свобода и безупречность ее манер, безошибочное знание всех тонкостей вечернего застолья при скромнейшем наряде и весьма давнем маникюре, многое открыли наблюдательному дипломату... Евгений Дмитриевич Поливанов, кажется, не пришел в восторг от того обстоятельства, что посол все время находил поводы беседовать с переводчицей, а не с ним непосредственно, хотя по-немецки он кое-как изъяснялся.
Через два дня наркоминдельцы дали ответный ужин Мирбаху, причем, первый заместитель Наркома поручил лично Кате озаботиться о сервировке стола и убранстве покоя. Он намекнул также некоторым ответственным товарищам проконсультироваться с Катей по части «хорошего тона» и иных застольных условностей. Граф держался за ужином с так называемой «подкупающей простотой», то есть самым острым и безошибочным оружием настоящих дипломатов. Он шутил, говорил намеками, осторожно и умело подчеркивал роль своей державы и ее коронованного главы в установлении новых отношений между двумя столь долго воевавшими друг с другом странами и немаловажность заслуг своего правительства и военного командования перед новыми властями в России. Впрочем, он тут же обращал свои слова в застольную шутку, будто, мол, лучшие качества российских прежних дипломатов достались в наследие дипломатам нынешним, и поэтому присутствующие здесь советские господа в чудесном своем гостеприимстве ничуть не отличаются от бывших светских господ.