Я поклонился, отошел от нее, взглянул прямо… И — минута важная в моей жизни! — глаза мои встретились, сам не знаю как, с прекрасными темно-карими глазами дамы в отличном чепце с розовыми лентами, сидевшей у стола вместе с прочими.
Нельзя описать, какое приятное ощущение разлилось по всей моей внутренности от одного ее взгляда. Магнетическое ли влияние, или другое что действует в таких случаях, не знаю: скажу только, что этот взгляд, скромный и приятный, видимо принимал участие в моей застенчивости и ободрял меня. Даме этой было на лицо лет около тридцати, — но об ней после.
— Недурно бы закусить, дружище! а у нас есть свежая икорка, — говорил Илья Петрович, — такой икорки и в Петербурге не найдешь. Мы, правда, закусили, да для тебя, пожалуй, закусим и в другой раз, — не беда. Фомка! к водке… Садиська, полюбуйся на наш дележ. В школе-то я деление знал плохо, а здесь немного понаучился.
Я сел. К слову скажу, что запах от залежавшегося в сундуках платья был резкий и неприятный; на меня, как пришедшего прямо с воздуха, этот запах подействовал, и я чихнул.
— Будьте здоровы! — раздался чей-то голос над самым ухом моим, и я почувствовал чью-то руку на моем правом плече. Оглянувшись, увидел я перед собою господина небольшого роста, немного сутуловатого, у которого голова, как я заметил впоследствии, имела изумительное свойство наклоняться и выдаваться вперед, прикасаясь теменем своим к сердцу того, с кем он разговаривал об интересных делах. Искусно сделанный парик, с небольшими завиточками, прикрывал его голову; большие черные глаза и бакенбарды, занимавшие по полущеке, придавали ему нечто мужественное; борода его, хотя тщательно выбритая, резко отделялась своею синевою от щек и лба. К нему очень шла табачного цвета с отливом венгерка, или, лучше сказать, архалук без аграманта и кистей, с крючками на груди; к этому архалуку пришиты были орденские ленточки, на которых висели два ордена средней величины и дворянская медаль. — Это был Матвей Иванович Лакаев.
Услышав приветствие его на мое чиханье, я, соблюдая светские приличия, встал со стула, поклонился и поблагодарил его, а он протянул мне свою руку и с большою приятностью сказал:
— Необыкновенно радостная встреча увидеть вас здесь совершенно неожиданно. Мы с вами в Петербурге имеем общих знакомых и часто, если изволите помнить, видались у его превосходительства Конона Карповича: могу сказать, что он истинный мой благодетель и, сам не знаю за что, любит меня и жалует; жена моя также вхожа к нему в дом; он и ее, и дочь мою ласкает, по доброте своей… А вы здесь, вероятно, изволите находиться по домашним обстоятельствам?
— Да-с, я приехал в отпуск: захотелось на свою деревню взглянуть. У меня матушка скончалась, так надо устроить хозяйство.
— Прекрасное, я вам скажу, дело. Хорошие места в окружности: ведь ваша деревня здесь поблизости? Скажите, пожалуйста, кто бы мог подумать, что мы с вами в такой отдаленности встретимся? Я тоже совсем нечаянно попал сюда. Петр Петрович просил убедительнейше принять доверенность, — я, по деликатности своей натуры, отказать ему в этом посовестился; выгоды же никакой нет, еще свои деньги проездишь…
Он говорил с большим чувством.
— Ах, какая вещица! — воскликнула дама с раздражительным голосом, отрыв в куче жилетов и других вещей веер, на коем довольно мило нарисованы были пастушки. — Хорошенькая вещица! — Говоря это, дама рассматривала веер и повевала им около своего лица.
Уездный лекарь вдруг обратился к ней и сказал ей с весьма неприличною улыбкою:
— А что, сударыня, и веер-то не разломать ли пополам?.. Все подробности этого дня сильно врезались в моей памяти, ибо день этот был решительным в моей жизни.
В эту самую минуту, когда Матвей Иванович, кончив разговор со мною, стал разговаривать с Христианом Францевичем, лакей на большом подносе принес завтрак, а другой за ним шел со штофом водки и с рюмкою. Илья Петрович вслед за водкою потащил меня в другую комнату.
— Вот, братец, жизнь, — говорил мне Илья Петрович, прихлебывая травник, — вот жизнь… а? что это такое? и обедаешь не в пору, и завтракаешь не вовремя. Все от этого раздела навыворот; не будь этого раздела, все шло бы своим чередом.
Черт знает, я сегодня в третий раз завтракаю. Спрашиваю тебя, братец, будешь ли тут обедать? Прежде четырех часов и не думай кончить то, что на столе навалено.
Вот тебе и жизнь!
К исходу четвертого часа стали, однако, постепенно убывать вещи, лежавшие на столе. Раздел был жеребьевый, а в жеребьевом разделе сначала делимые вещи приводятся в ценность, поровну раскладываются в кучи, по числу наследников, потом на каждую кучу кладется билетик с нумером; наконец свертываются соответственные этим билеты с нумерами, другие же с фамилиями наследников, — нумера кладутся в одну посудину, фамилии в другую и вынимаются обыкновенно посторонним лицом. Господин высокого роста, длинный, седой, в синем сюртуке по щиколотку, ловко свернул билеты в трубочки и положил их в попавшиеся ему под руку мою фуражку (при чем он извинился) и в картуз Христиана Францевича. Засим один из лакеев притащил в залу дворового мальчика с волосами цвета поспелой ржи, который, всхлипывая, смотрел исподлобья и утирал нос кулаком. Лакей подвел его к картузу и фуражке.
— Вынимай один билет прежде из картуза, а другой из фуражки, — сказал басом господин в синем сюртуке по щиколотку.
Мальчик заревел, опуская руку в картуз.
Когда все жеребья были вынуты мальчиком и он, немного успокоенный, хотел выйти из комнаты, чтобы скорее присоединиться к своим товарищам, которые с разинутыми ртами ожидали его на господском дворе, Матвей Иванович, вероятно, для доставления удовольствия обществу, подбежал к мальчику, сдернул с себя парик и начал делать перед ним разные гримасы. Все расхохотались, исключая меня и дамы с темно-карими глазами, у которой был чепец с розовыми лентами. Она даже не улыбнулась. Она поняла всю неприличность такого поступка. В самом деле, позволительно ли чиновнику в известных летах, имеющему уже знаки отличия, до такой степени унижать себя: прыгать перед глупым мальчишкой и строить из своего лица такие рожи, что иные маски благовиднее?
В четыре часа ни одной ниточки не оставалось на столе: все имущество, лежавшее в нем, разнесено было в восемь различных углов. Двенадцать лакеев раскладывали на этот стол скатерть, не совсем чистую и несколько дырявую; это мне показалось странным, но я узнал после, что столовое белье было все разделено и никакой общей, кроме этой, скатерти не оставалось. Как сию секунду вижу перед глазами лакея, захватившего несколько тарелок, споткнувшегося о порог буфета залы и уронившего две тарелки, которые разбились вдребезги с страшным шумом. Илья Петрович стоял в эту минуту возле меня и разговаривал со мною об устройстве риги. Рассердясь на неосторожность лакея, он перебил начатый им разговор, плюнул и сказал мне:
— Вот, братец, тебе и наследство: еще до раздела все перебьют, бестии! Что, у тебя где глаза-то, Васька? — закричал он, строго смотря на лакея.
— Во лбу, сударь, глаза… где же? — отвечал Васька. — Ведь я не ваш, а Петра Петровича. Еще от своего барина худого слова не слыхал, а вы… — И он продолжал ворчать, удаляясь в буфет.
— Будь он у меня в эскадроне, — говорил Илья Петрович, — Я бы его! показал бы ему Петра Петровича!.. Такая разнобоярщина, — в ус не дуют, грубияны!.. До обеда, я чай, не успеешь выкупаться, а жара, братец, такая, что черт знает, хоть целый день в воде сиди!
И точно, в тот год с июля месяца сделались необычайные жары, о чем сказано было, впрочем, и в «Брюсовом календаре». От продолжительной засухи все луга выгорели, так что, бывало, идешь по лугу, а нога скользит, как на паркете в комнатах нашего директора. Мух было столько, что боже упаси! от несносных мух мы не знали куда деться. Ничего нет неприятнее на свете этих насекомых. Часто думал я и теперь думаю, к чему служит существование таких гадин, как мухи, блохи и другие им подобные…
Едва сели мы за стол и только что я занес ко рту ложку супа, — глядь, а в супе барахтаются три мухи; едва Илья Петрович успел мне налить рюмку виссанта, вино цвета мутного и вкуса неприятного, — глядь, и в виссанте муха; но что было всего досаднее, я большой охотник до кваса, вот и налил я себе квасу, думая этим несколько освежиться от жара, — а вместе с квасом так и полились проклятые мухи.
Разговор за обедом касался большею частью предметов хозяйственных, толковали, однако, и о литературе немного. Я заговорил о «Благонамеренном». В то время еще Александр Ефимович Измайлов издавал «Благонамеренный» — журнал весьма хороший по-тогдашнему. (Нынче обо всем судят совершенно иначе и все старое почитают дурным.) Самое название журнала зарекомендовало публику в его пользу и ясно показывало намерение почтенного издателя. Во всех сочинениях прозаических или стихотворных, помещенных в «Благонамеренном», строго соблюдаема была моральная цель. Младшие писатели всегда имели глубокое почтение к старшим и без советов их и наставлений не печатали ни одного своего произведения. Горько каждому благомыслящему человеку, горько смотреть, что делается в наше время в литературе! мораль не уважают, и молодые писатели, пробующие еще только перо, с оскорбительными насмешками отзываются о почетных наших стихотворцах и прозаиках, тогда как достоинство их несомненно, ибо признано не только публикою, но и многими учеными обществами, в которых они состоят членами. Не стыжусь быть старовером и откровенно скажу, что новейшие стихотворения невозможно читать: в них нет никакой мысли и в выражении чувствований ни малейшей нежности, — все только одни картины, ни к чему не ведущие, из которых, как ни бейся, не извлечешь никакого поучения. Долго ли все это продолжится — не знаю; я не сочинитель, следовательно, в чужие дела вмешиваться не буду… Так я заговорил о «Благонамеренном» и к слову прочел оттуда стихи, всегда особенно нравившиеся мне, под заглавием: В альбом к запутанному в сети Амуру:
Под сению любви я проводил свой век,
Плененный красотой твоей, моя Пленира,
И дни мои Борей свирепый не пресек
Затем, что о тебе моя гремела лира.
И ныне вижу я, царица красоты,
Что сам Амур в тебя влюбился
И очутился
У ног твоих, неся в руке цветы!
Едва лишь на тебя малютка загляделся,
Своею сетью сам оделся
И уж с тех пор на миг тебя не покидал,
Твоим рабом божок крылатый стал,
Следя повсюду за тобою,
В деревне, в городе, — с колчаном и стрелою!
Чтец я был недурной, по уверению многих, и в этот раз во время декламации моей видел одобрение на многих лицах, особенно на лице той дамы, у которой были темно-карие глаза и чепец с розовыми лентами. Она с чувством ловила каждое слово стихотворения, и лицо ее с каждым стихом принимало более и более нежное выражение. По какому-то неясному движению сердца при стихе:
Твоим рабом божок крылатый стал — я обратился невольно к ней. Она закраснелась, потупила глаза в тарелку, поспешно взяла ножик и вилку и начала разрезать говядину под красным соусом.
— Какое милое эротическое стихотворение! — сказала она минуты через две, взглянув на меня с тою привлекательною застенчивостью, которая служит верным признаком хорошего воспитания.
Тонкое замечание дамы с темно-карими глазами заронилось мне в душу. «Каким изящным вкусом наделена она!» — подумал я.
После обеда я подошел к ней.
— Вы изволите быть охотницей до чтения? — спросил я ее.
— Это моя страсть, — отвечала она, — хозяйство и книги; я уж так была приучена с малолетства.
— Это похвально-с. («Она должна быть превосходной хозяйкой, это сейчас видно», — подумал я.) Ржаные хлеба что-то нынешний год совсем не удались, — произнес я после минуты молчания, — вот на яровые так нельзя пожаловаться.