Глориана - Розалин Майлз 7 стр.


И вот бедный Лопес дрожал до смертного пота в стенах Тауэра, а над нами сгущались иные тучи. Солнечные дни в Теобалдсе, в парке старого Берли, застыли в воспоминаниях третной картинкой, похищенной у вечности, вставленной во время, в рамку серого неба и беспросветных дождей. Когда в сентябре наступил мой день рождения, я запретила все празднества, не до веселья нам было.

И уж конечно, не потому, что перевалило на седьмой десяток, и думать не смейте! Что значит шестьдесят лет для такой женщины, как я!

Но как веселиться, если в нашей многострадальной стране вновь неурожай? Пшеница заросла сорняками и полегла, ячмень почернел и заплесневел, вороны жирели на падали — свирепствовал ящур, деревенский люд исхудал.

Каждое воскресенье в каждой церкви слышалось одно и тоже: Domine ut quis, ut quis, Domine? Почто, Господи, почто отступил от нас, почто воспылал гневом на овцы Твоя?

Роберт неусыпно собирал сведения.

— В Лондоне зерно подорожало с семи до десяти шиллингов за бушель, Ваше Величество…

— Десять шиллингов?! Что с нами будет?

— Пятнадцать в Бристоу, восемнадцать в Шрусбери…

— Господи помилуй!

Бедняки начали умирать в начале осени. Но каждый сгинувший младенец, каждый до срока угасший старик радовал жестокосердных. Поистине никогда не были счастливее недовольные, возмутители спокойствия, смутьяны, что питаются бедствиями и недовольством. Теперь-то они обнадежились, теперь-то искали случая взбрыкнуть и сбросить нас, и я с растущим страхом чувствовала, как бразды правления ускользают из моих рук.

Ибо моль в наше государство летела не только из Рима, вскармливалась не только Римом, приносилась не только жаркими дуновениями Рима. Нет, были и свои, доморощенные скребуны и грызуны, жадные и невежественные, уверенные в себе почище иного папского прелата и самого антихриста.

А начали мои парламентарии, эта горстка самодовольных властолюбцев, назойливых болтунов! Ныне как раз была сессия, и мой лорд-хранитель печати, верный сэр Джон Пакеринг, имел с ними уйму хлопот. Во главе кучки моих лордов он пришел из палаты общин ко мне в Уайтхолл. Я кисла от скуки в своих покоях, лень было даже побренчать на вирджиналах, подсесть к играющим в карты дамам. Мой лорд занимался делом Лопеса, и мне было не до забав. Но от доклада Пакеринга у меня запылало нутро.

— Он требует что? — Я не поверила своим ушам.

— Свободы слова, мадам, согласно древним вольностям, дарованным парламенту…

— Вы сказали, Уэнтворт? Депутат от Барнстепла? Который надоедал мне своими памфлетами?

— Теперь он от Лизарда, мадам, да, Питер Уэнтворт, вольнодумец и памфлетист. У него есть сторонники.

— От Лизарда? Пятка Англии — да что там пятка, большой палец! — будет учить голову?

Какой-то дурак наставляет меня, что мне делать! Свобода слова ему, видите ли, понадобилась! Вот что происходит, когда подданные сомневаются в исключительном праве королей, поучают королеву, когда простолюдинам вбивают в голову, что и они могут править! Да если столь богохульная измена укоренится, кому будет нужна монархия? Король?

— Но в его словах нет измены. Ваше Величество, — твердил Пакеринг. — Древнее право…

— Под властью короны! Только под моей властью!

— Но подобные права…

Я топнула ногой, словно вгоняла в землю всех вольнодумцев разом.

— Я его удавлю! Передайте мастеру Уэнтворту мое почтение и пошлите его в распоряжение Тауэра — пусть наслаждается там свободой! Любой из его сторонников может отправиться с ним, если пожелает! И ни слова больше о них!

Наступила оглушительная тишина. Наконец поднял голову кузен:

— Ваши парламентарии нередко досаждают Вашему Величеству… — Смуглое лицо Ноллиса сияло пуританским огнем. (Я так и знала, что он бросится защищать эту инакомыслящую букашку, ничтожного Уэнтворта!)

— Но все же, мадам…

— Досаждают? Дело не в подлом Уэнтворте.

Сколько я царствую, они вечно подкапываются под меня! То право наследования, то замужество, потом королева Шотландская, притом постоянные вмешательства в денежные дела, в церковные…

— Но, мадам, они безотказно голосовали за все субсидии, потребные вашей милости…

— Потребные мне? Потребные им! Воевать за них, хранить мир для них, для их женушек, для их деток!

— Вам не следует сомневаться в их преданности! Или наказывать за честные речи о злоупотреблениях в церкви и государстве! — Он впился в меня взглядом и погрозил тощим пальцем. С ужасом я увидела на его лице печать двадцати с лишним лет, на которые он старше меня. Он казался старше самого времени. — Предостерегаю вашу милость, если вы вместо изменников-папистов начнете карать добрых людей…

— Пуритане и проповедники — не добрые люди! Это мятежные вредители, алчные, невежественные! Кузен, вы знаете, изуверы одинаково опасны для государства, что те, что другие! — Я страстно сжала руки, прошлась взад-вперед. — Помните сестру Марию — все для Рима? И вот приходит брат Эдуард, мир переворачивается вверх дном ради иной догмы? Нет, долой фанатизм! Во всем золотая середина! Давайте прикроем деликатно окна души, чтобы никто не подглядывал.

Снова молчание, но уже одобрительное. Верный Пакеринг вздохнул:

— А что с Уэнтвортом, мадам? Я бы предложил…

Боже, как я от них устала!

— С Уэнтвортом? Не трудитесь просить за него. Будет гнить в Тауэре, пока не раскается всей душой, на коленях.

Конечно, он не смирился, твердолобый самоуверенный фарисей, как все пуритане! Я разрешила ему любые удобства, вплоть до мистрис Уэнтворт — малышка вслед за мужем вселилась в Тауэр, и жили они там — за мой счет! — как у Христа за пазухой. Но я не смягчилась и его не выпустила. Его судьба во многом пошла на пользу парламентариям, вдруг обнаружившим, что не так-то им нужна свобода слова, и больше они ко мне не приставали.

Но в любое время найдется иная порода — чем больше их топчешь, тем упрямее лезут они вверх. Следом шла рыбка позубастей — некто Марпрелат, Мартин Марпрелат.

Что скрывать? Встреться мы сейчас, я бы со смехом хлопнула его по плечу, пожала руку и сказала: Сэр, я, бывало, славно охотилась, травила зайца и кабана, гоняла и стреляла в лесу могучих оленей — но вы таки заставили нас побегать!»

А тогда мне было вовсе не до смеха. По правде говоря, я взбесилась, ибо в ушах моих no-прежнему отдавались грозные слова кузена, сказанные о Марии Шотландской: Срази, или будь сражен!»

— Ваше Величество, вы звали?

— Нет, нет, спи, девочка, я разбужу, если нужно.

Милая девушка, новая фрейлина, внучка Берли Елизавета, в мою честь, конечно, и — о Боже! — снова кровь Сесила у меня на службе, дочь его любимой дочери Анны, сестры Роберта, так неудачно выданной за лорда Оксфорда, давно покойной. Я взяла девушку к себе, чтобы утешить после смерти матери, вместе с другой малюткой Бесс, Елизаветой Верной, — сколько этих Бесси нынче развелось, видимо-невидимо! — но она осталась печальной и озабоченной. Замуж бы ей. За кого-нибудь из сыновей Пембрука? Нет, за молодого Саутгемптона — пустой малый, болтается с моим лордом, женитьба его выправит! Надо этим заняться, отбить моего лорда у собутыльников вроде Саутгемптона, отучить его выслеживать заговорщиков, ловчить с братьями Бэконами, чтобы мне осталось больше его времени и внимания… больше любви, больше радости…

Но прежде всего надо поймать этого пуританского разбойника, Мартина Марпрелата, он уже стоит нам поперек горла. Незримая рука пишет непристойности о церкви, обвиняет епископов, оскорбляет в сатирах даже меня. Народ голодает, беспокоится, шепчется, случились даже вспышки недовольства законным правительством, и если не схватить его, начнется мятеж.

Однако как его схватить? Никто не знал, кто он, откуда берутся трактаты, как попадают на каждый угол, в каждую таверну, в каждый карман. Все, что я могла, — напустить на него лучшие умы королевства и ждать, что будет.

Запертая в покоях дождем, я рассеянно играла в шахматы с моим дорогим лордом, когда Берли и Роберт вошли с докладом. Вездесущий Саутгемптон болтал в уголке с Верной, новой фрейлиной, но и он умолк при их появлении.

С болью в сердце я увидела, что Берли снова в кресле-носилках. Впрочем, повадка его была по-прежнему суровой.

— Трактаты выходят из печатни в Лондоне, мадам, это мы узнали, — говорил Берли, — поскольку нашли их в Чипсайде и Хай-холборне с непросохшей краской. Мы взяли печатника — на исходе прошлой ночи он с другими работниками пытался перепрятать станок.

— Чудно! — воскликнула я. — Теперь недолго и до автора добраться, до этого самого Мартина Марпрелата, и уж тогда…

Я мстительно умолкла, оставив незаконченной зловещую угрозу.

Мой лорд вскочил и прошелся по комнате.

— И что тогда. Ваше Величество? — спросил он с деланным смехом.

Я взглянула на него. О, как хорошо, как любовь все дробит в осколки, всякую сосредоточенность, — но хватит!

— Его — в Тауэр, если не на галеры! Мы измараем его перо и его писульки, раз он грозится замарать наших священников и прелатов, самих князей нашей церкви. Такая же участь ждет всех тех, кто связался с этим подстрекателем, кто читал эти трактаты, хранил или передавал другим.

Он опять засмеялся, но каким-то диким смехом:

— А со мной, миледи, что будет со мной?

Сунул руку в карман штанов — я уже знала, что он оттуда вынет. Я не могла прочесть мелких черных строк на листке, который он мне протянул, но знала, что там написано:

Мой лорд красовался передо мной, как летний лебедь.

— И я оказался прав — он во всем сознался!

Тучи сгустились над моим бедным волком».

После признания из собственных уст я уже его спасти не могла. Три месяца я медлила с подписанием приговора, но толпа требовала его крови. И мой лорд вцепился в него, как пес в крысу. Я сделала, что могла, — приказала оставить его висеть, пока не умрет. Иное дело — Саутвелл; должна же толпа получить и пинту крови, и кишки, и все прочее.

Я отказалась конфисковать собственность Лопеса, все оставила вдове. Но долго еще мои сны посещала его темная тень.

И сейчас посещает.

Он говорит со мной словами пьесы[7], которые сочинили против него и поставили на сцене, они звенят у меня в ушах. Он стоит и произносит, как тот, другой еврей, что требовал у купца фунт мяса из груди, после того как венецианские христиане его до этого довели:

Ваш лорд охлаждал моих друзей, раззадоривал моих врагов; а какая у него для этого была причина? Только та, что я еврей. Да разве у еврея нет глаз? Разве у еврея нет рук, органов, чувств, привязанностей, страстей, как у других? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не холодят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать — разве мы не смеемся? А если нас отравить — разве мы не умираем?» — спрашивает он меня, а я не могу ответить.

Назад Дальше